Любимая, сегодня пришли письма от субботы, воскресенья, а потом еще и понедельничное. – Это я нарушил Твое спокойствие? Не обижайся, если это вправду так. Я так мало собой владею, и даже это малое – максимум того, на что я способен. Еще раз: прости! И, напротив, за неимением желания никак не могу просить прощения за другое, хотя прекрасно вижу, как Твоя мать укоризненно качает головой, если не что похуже. Но за край собственного существа я могу, ценой невероятного напряжения сил, в лучшем случае лишь выглянуть, выйти за него я не в состоянии. Ты не обязана это понимать, не можешь вместе со мной это почувствовать, но должна хотя бы догадываться. Правда, Твоя мать ничего подобного не должна, не может и не обязана. Тут я поневоле, независимо от себя, вынужден спасовать. И сожалею об этом, хотя и не настолько сильно, чтобы желать устранения этой помехи, которое, впрочем, все равно не в моей власти. Я, кстати, и дома по поводу Нового года ни слова не проронил, и Тебе ничего, в полном соответствии с нынешней совершенной никчемностью для меня этой даты. Все остальное было бы ложью, которая ввиду особого своего свойства далеко бы во мне разветвилась. Впрочем, перед Твоей матерью меня кое-что, хотя и весьма формально, но все же извиняет. Она не ответила на мое письмо из Мариенбада, однако ее ни в коем случае не следует этим попрекать, потому что, даже если бы она и ответила, я все равно бы не поздравил.[120] Любимая, прими меня таким, как есть.
12.10.1916
Любимая, это так прекрасно, хотя навеки, я понимаю, невозможно: сегодня пришло Твое вторничное письмо. – Если бы моя поездка была делом столь же верным, каким, по счастью, уже выглядит Твоя, – но передо мной еще множество отвратительных преград, и все далеко еще не решено. К тому же и пересадки на Мюнхен все, как назло, довольно скверные. Я выезжаю, по-моему, что-то около восьми утра (единственная возможность) и прибываю в 6.24 вечера, то есть только в пятницу вечером. Насчет обратного пути мне еще не все ясно, но боюсь, придется уезжать в воскресенье уже в семь утра, ночного поезда нет, а больше двух дней отпуска я на службе потребовать не могу. О рождественском отпуске поговорим после, я ни от кого с Тобой не прячусь и никого не боюсь, кроме своих родителей, зато их боюсь несусветно. Сидеть вместе с Тобой за родительским столом (конечно, только сейчас, потом-то это, наверно, будет совсем просто) будет для меня мучительно до глубины души. Но даже эти мгновения будут несущественны в сравнении со счастьем показать Тебе Прагу, Тебе одной, показать лучше, ближе, серьезнее, чем когда-либо прежде…
19.10.1916