Нынче едем — пишу рано утром — Мур еще спит — и я разбужена самым верным из будильников — сердцем. (А настоящий уложила: чтобы не забыть. NB! Зачем мне будильники?? Так, напр<имер>, у художницы Гончаровой пылесос, на моих глазах, оброс пылью, и она его, как толстого грязного спящего змея — обходила.) — Последнее парижское утро. Прочтите в моем Перекопе (хорошо бы его отпечатать на хорошей бумаге, та — прах! только никому не давать с рук и лучше не показывать) главку — Канун, как те, уходя, в последний раз оглядывают землянку… «Осколки жития Солдатского»…[1767]
— Так и я. —
Пользуюсь (гнусный глагол!) ранним часом, чтобы побыть с Вами. Оставляю Вам у М. Н. Л<ебеде>вой (ее дочь Ируся обещала занести к Вашей маме) — мою икону, два старых Croix Lorraine (Et Jehanne, la bonne Lorraine qu'Anglais brûlèrent à Rouen…)[1768] для Веры и Люли, и георгиевскую ленточку — привяжите к иконе, или заложите в Перекоп. Вам будет еще моя поэма Крысолов, но за ней зайдите к М. Н. Л<ебедевой> в первый приезд, п. ч. ее еще там нет. Непременно зайдите к М. Н. Л<ебедевой> — предупредив.
Всегда знайте адрес Л<ебеде>вых (они могут через год уехать в Америку) и всегда сообщайте им все, что будете обо мне знать — им я писать наверняка не смогу. Если буду Вам писать, буду называть ее (М<аргариту> Н<иколаевну> — Маша.
Едем без проводов: как Мур говорит — «ni fleurs ni couronnes»,[1769] — как собаки — как грустно (и грубо) говорю я. Не позволили, но мои близкие друзья знают — и внутренне провожают.
Знаю, что и Вы незримо будете нынче стоять на пристани.[1770] Пока о моем отъезде — никому. Пока сами не заговорят. Обнимаю Вас, за всё благодарю, желаю счастья.
М.
<Приписка на полях:>
Детей обнимаю.
ТИХОНОВУ Н. С
6-го июля 1935 г., суббота
La Faviere, par Bonnes (var)
Villa Wrangel
Милый Тихонов,
Мне страшно жаль, что не удалось с Вами проститься. У меня от нашей короткой встречи осталось чудное чувство. Я уже писала Борису:[1771] Вы мне предстали идущим навстречу — как мост, и — как мост заставляющим идти в своем направлении. (Ибо другого — нет. На то и мост.)
Что Вам этот край — по сердцу и по силам — я верю и вижу. Вы сам — этот край. Факт своего края, а не свидетельство о нем. Вы сам — тот мост — из тех; что сейчас так много строят. Видите — начав с иносказательного моста, кончила — достоверным, и рада, как всему, — что — само.
С Вами — свидимся.
От Б<ориса> у меня смутное чувство. Он для меня труден тем, что все, что для меня — право, для него — его, Борисин, порок, болезнь.
Как мне — тогда (Вас, впрочем, не было, — тогда и слез не было бы) — на слезы: — Почему ты плачешь? — Я не плачу, это глаза плачут. — Если я сейчас не плачу, то потому, что решил всячески удерживаться от истерии и неврастении. (Я так удивилась — что тут же перестала плакать.) — Ты — полюбишь Колхозы!
…В ответ на слезы мне — «Колхозы»,
В ответ на чувства мне — «Челюскин»!
Словом, Борис в мужественной роли Базарова, а я — тех старичков — кладбищенских.
А плакала я потому, что Борис, лучший лирический поэт нашего времени, на моих глазах предавал Лирику, называя всего себя и все в себе — болезнью. (Пусть — «высокой».[1772] Но он и этого не сказал. Не сказал также, что эта болезнь ему дороже здоровья и, вообще — дороже, — реже и дороже радия. Это, ведь, мое единственное убеждение: убежденность.)
Ну — вот.
Рада буду, если напишете, но если не захочется или не сможется — тоже пойму.
МЦ.
А орфография — в порядке приверженности к своему до-семилетию: после 7 л<ет> ничего не полюбила.[1773]
Большинство эмиграции давно перешло на е. Это ей не помогло.
ОБРИ ОКТАВУ
<1935 г.>
Месье, это письмо было начато давно — в марте, когда я в первый раз прочла Вашего «Наполеона на острове Святой Елены».[1774] Я купила его в маленькой книжной лавке, где Ваш «Наполеон» почти безраздельно царил на витрине, затмевая все прочие редкости. Сколько раз я собиралась…