Недавно был я на концерте. Пела Паста, итальянка, женщина 48 лет; но Боже мой! — что за голос, что за музыка, что за звуки, за грация, что за искусство; что за сила, за энергия в этом голосе роскошного Запада! Если б ты слышала! чудеса! диво дивное, чудо чудное! Я весь был очарован, упоенья звуками; кровь вся в жилах кипела кипятком. Еще был я с Красовым в дворянском собрании, в маскараде, где было людей две тысячи человек, много замаскированных женщин, мужчин. Огромная зала полна людей, богато, разнообразно одетых, танцующих; и музыка с высоких хор, как с дальнего неба, волнами разливаясь во все стороны, падала вниз, на нас, людей наземных.
Я написал еще несколько пьесок, и довольно удачно; послал их к Белинскому. Он просто от них в восторге. Несколько дней было так удачных, что я написал весьма хорошо. Одну из них, не лучшую, я послал к тебе давно, в батенькином письме.
Батеньке, маменьке, сестрам, зятьям от меня кланяйся. Скажи батеньке, что я скоро буду домой, жив, здоров, только постарел; ты едва ли узнаешь; — в эти четыре месяца я пережил больше, чем в четыре года. Желаю тебе больше в тысячу раз, чем желаю самому себе. Живи, пой и стучи на фортепьянах, и да Господь сохранить тебя от всякого зла и горя. Целую тебя горячо и крепко. Прощай.
Любящий тебя брат твой Алексей Кольцов.
53
В. Г. Белинскому
10 января 1841 г. Москва.
Милый мой Виссарион Григорьевич! Вот когда, наконец, собрался я к вам писать. Некогда было, скажете, недосуг, занять; ничего не бывало: ничего почти не делал, ничем не был занять, время все проходило как-то глупо, сквозь руки. Какая-то лень холодная, пустая, убийственная овладела мной. Скука, пустота, грусть и чорт знает что еще не лежит во мне. Какое-то состояние самое несносное, самое гадкое, ничего не делаешь — и делать ничего не хочется. Движешься, ходишь, бродишь, смотришь на все равнодушно, спокойно, — и только ищешь двери, чтоб скорей вон. Куда? — и сам не знаешь. Хочешь забыться — и не можешь, о чем-то думаешь — и ничего не думаешь в то же время. Собираешься писать, сядешь, возьмешь перо и держишь его в руках, как дурак палку. Не то чтобы хотел письмо написать получше, нет, хоть бы как-нибудь, и слова с пера нейдет; до чего это доведет, не знаю, а только жить приходить невыносимо тяжело. Прежде пилось, а теперь и пить не хочется: гадко, все потеряло интерес, и самый порок потерял свою обольстительную силу. Приходит день, приходить ночь — ровно будь их, или не будь…
Как вы живете? Не дай Бог если так же. Благодарю вас за письмо, тысячу раз благодарю, и на коленах стою перед вами и прошу вас простить за мое невежество. Да — это чисто невежество. Теперь отвечу вам на все по силе мочи. С прискорбием прочел я первое ваше письмо…
От души благодарю Комарова, Панаева и Языкова и Авдотью Яковлевну, что они меня помнят и полюбили; это чрезвычайно польстило моему самолюбию. Да, милый Виссарион Григорьевич, где вы, — там для меня жизнь всегда теплее, а где вас нет, — другое дело. Чем больше проходить время, тем больше эта истина доказывается опытом. Я теперь ясней начал чувствовать, как целый мир иногда сосредоточивается в одном человеке. Кажется, скоро придет пора, что вы для меня замените всех и вся. Моя душа часто начинает говорить про это, и никуда не просится жить, как к вам. Когда-то придет это время, когда-то можно это будет мне сделать не словами, а делом? Боже сохрани, если Воронеж почему-нибудь меня удержит у себя еще надолго, — я тогда пропал.
Аксаков приехал из Питера и говорить, что подписка на «Отечественный Записки» идет хорошо и равняется подписке на «Библиотеку». Дай-то Бог! Я был третьего дни у Аксакова. Он мне говорил, что Павлов, Николай Филиппович, получил от кого-то письмо из Питера, в котором пишут к нему, что вы от сотрудничества в «Отечественных Записках» отказались; почему — неизвестно. Я был у него для этого нарочно; не застал дома: уехал на две недели в деревню. Кажется, это сказки; но для чего они выдуманы, не знаю. — Аксаков это сказал мне с какой-то тайной радостью. Друзья, друзья! сердечные друзья!..
Он учить вашего брата по-английски отказался, а учить его Петров, и занимается с ним с охотою и искренно. Ну, о переводе его для «Москвитянина»: Аксаков дал ему какую-то повесть Гофмана; он ее начал переводить, а Аксаков все говорил: «не годится для „Москвитянина“, то можно тогда напечатать в „Записках“. Я это повернул иначе. Сегодня был у меня ваш брать и сказал, что Аксаков ему решительно просил перевесть и что Погодин даст ему тридцать рублей с листа. Переводы вам не нравятся; но что же делать? Ему деньги кой на что нужны необходимо скоро, а вы, может, пришлете нескоро. Да если они и будут, то вам их платить кроме этого есть куда, а он ее может перевести в две недели и получить сто или сто пятьдесят рублей. Это пока ему годится.