Вот только когда я удосужился написать Вам в ответ на Ваше, такое глубоко тронувшее меня письмо. Но я прочитал Ваши строки, лежа в постели. А сполз я с этой противной только на этих днях, да и то такой ослабевший, раздражительный, ни на что не способный и негодный, что даже подумать про «этого человека» неприятно, совестно и досадно. Да, мы давно не виделись и еще больше времени не говорили по душе. Разглагольствования мои, я думаю, уже совсем испарились из Вашей памяти, милая. А ведь в этом и заключалось, главным образом, наше общение, что я разглагольствовал… Я люблю вспоминать наши утра тоже и Вашу комнату, где у меня сердце иногда так радостно стучало… Мимо, мимо! Золотые цепочки фонарей — две, и черная близь, и туманная даль, и «Фамира». Мимо, мимо! Вчера я катался по парку — днем, грубым, еще картонно-синим, но уже обманно-золотым и грязным в самой нарядности своей, в самой красивости — чумазым, осенним днем, осклизлым, захватанным, нагло и бессильно-чарующим. И я смотрел на эти обмякло-розовые редины кустов, и глаза мои, которым инфлуэнца ослабила мускулы, плакали без горя и даже без ветра… Мимо, мимо!.. Я не хотел вносить в Ваш черноземный плен еще и эти рассолоделые, староватые слезы. Видит бог, не хотел… Как это вышло.
Бедная, мало Вам еще всей этой к, апели: и со стрех, и с крыш, и об крышу… и плетней и косого дождя… Но откуда же взять Вам и другого Кеню? — вот еще вопрос. Я вышел в отставку,[243] но и это — не веселее. Покуда есть кое-какая литературная работишка,[244] но с января придется серьезно задуматься над добыванием денег. То, что издали казалось идеальней, когда подойдешь поближе, кажет теперь престрашные рожи. Ну, да не пропадем, авось… Гораздо более заботят меня ослабевшие и все продолжающие слабеть глаза… Опять и грустная и скучная… материя, Ниночка. Видно, я так и не выцарапаюсь из этих скучностей и грустностей сегодня. В недобрый час, видно, взял я сегодня и перо. Чем бы мне хоть похвастаться перед Вами, что ли. Ах, стойте. Я попал на императорскую сцену… шутите Вы с нами. Вчера ставили в моем переводе «Ифигению» Еврипида.[245] Я должен был быть на генеральной репетиции, но увы! по обыкновению моему уклоняться от всякого удовольствия, предпочел проваляться в постели. А все-таки поспектакльное что-то мне будет идти, пожалуй и сотняшку наколочу. Ну, милая, дайте ручку.
Простите, милая. И любите хоть немножко не меня теперь… Фу! а меня в прошлом!
Н. П. БЕГИЧЕВОЙ
<Без даты>
Это не Гейне, милая Нина, это — только я. Но это также и Гейне. Обратите внимание на размер, а также на то, что «Ich grolle nicht» начинает первую и заканчивает вторую строку, отчего в первой получилась двойная рифма, причем на тот же гласный звук.
К пению, я думаю, подойдет. «Лопающегося сердца» и «грызущего змея» я избежал,[248] и счастлив. Да и у Гейне это не символы, а эмблемы. Я посвящаю эти 8 строк той, чьи люблю четыре первых серебряных ноты… Они нитью пробираются по черному бархату. Бархат их нежит, но он душит их… А они хотят на волю… Бедные, они хотят на волю… Зачем? Зачем?
И. А.
В. И. ИВАНОВУ[250]
17. Х 1909
Дорогой Вячеслав Ив<анович>.