Журнал губит меня. Здоровье мое с каждым днем ремизится, и в душу вкрадывается грустное предчувствие, что я скоро останусь без шести в сюрах, т. е. отправлюсь туда, куда страх как не хочется идти. Жизнь ничего мне не дала, но люблю жизнь; смерть сулит мне вечный покой, но не люблю смерти. Не упрекаю себя за малодушие – такая натура моя, и в ее любви к жизни я вижу живое начало. Вода сначала только помогала мне немного, а потом сделалось мне хуже. Лучше всех лекарств и вод на меня подействовал бы отдых и удовольствие. Вот почему мне нужно приехать в Москву, к тебе, месяца на два с половиною или больше.{570} Я смотрю на эту поездку, как на меру спасения от верной смерти или неизбежной жестокой болезни, от которой надо будет медленно исчахнуть. Если зимняя поездка в Москву, продолжившаяся с проездом взад и вперед каких-нибудь 3 недели, оживила меня и физически и нравственно, то как же должен я поправиться, проведя лето вдали от чухонских болот, без труда и заботы, с тобою вместе? О, да я воскрес бы! Меня оживляет одна мысль об этом. Добрый Некрасов взялся хлопотать достать мне денег или у книгопродавца на подряд работы, или взаймы на вексель. Надежда на это плоха, но умирающий любит надеяться. Если б это сбылось – я бы сказал директору,{571} что он может вычесть мое жалованье за эти месяцы, и – пожелал бы ему «счастливо оставаться». Заехал бы на недельку в Прямухино, а там к тебе, к тебе! Как бы я рад был увидеть твою Arm – люблю ее, как сестру.
Если бы Некрасов достал мне денег, я бы принялся за работу с жаром и к числу 20 мая был бы свободен, а в последних числах мая или самых первых июня инсталлировался{572} в комнате Николая Петровича.{573} Боже мой, неужели и о
Прощай.
217. И. С. Тургеневу
<Около 20 апреля 1843 г. Петербург.>
Прощайте, любезнейший Иван Сергеевич! Очень жалею, что не удалось в последний раз побеседовать с Вами. Ваша беседа всегда отводила мне душу, и, лишаясь ее на некоторое время, я тем живее чувствую ее цену. Будьте добры и, по обещанию Вашему, доставьте эти тетради по надписанию. В письме к Бакунину запечатано – что бы Вы думали? – книжка о преферансе.{574} Это для стариков,{575} – пусть посмеются. Прощайте.
218. В. П. Боткину
СПб. 1843, апреля 30
Хотел было написать к тебе, Б<откин>, длинное послание, но, увлекшись письмом к Г<ерцену>, потерял время,{576} а А<ндрей> А<лександрович>{577} сейчас ждет меня. Не знаю, получил ли ты письмо мое, в котором я говорил о необходимости и надежде прожить у тебя лето.{578} План не удался, т. е. Некрасов денег достать не мог, а потому надо издыхать и отчаиваться в Петербурге, на его болотах. Слушал я третьего дня Рубинга (в «Лючии Ламмермур»){579} – страшный художник – и в третьем акте я плакал слезами, которыми давно уже не плакал. Сегодня опять еду слушать ту же оперу. Сцена, где он срывает кольца с Лючии и призывает небо в свидетели ее вероломства – страшна, ужасна, – я вспомнил Мочалова и понял, что все искусства имеют одни законы. Боже мой, что это за рыдающий голос – столько чувства, такая огненная лава чувства – да от этого можно с ума сойти. С И. Д. Бартеневым{580} давно не вижусь: кажется, мы оба поняли, что не созданы видеться друг с другом. Скучнейший в мире человек. Умен, благороден, но самолюбив до комизма. Раз я начал хвалить Перовского{581} и говорить о его значении для России: «Да, да, говоря собственно по отношению ко мне, он очень хорош ко мне». Жалок, ничего не понимает, отстал – последнее я выговорил ему, и это было очень не по сердцу.
Прощай и пиши ко мне, бога ради. Умираю всеми смертями» Теперь хочу лечиться у Завадского{582} – посылает на дачу, а что за дачи в Петербурге?
219. В. П. Боткину
<10–11 мая 1843 г. Петербург.>
СПб. 1843, 10 мая