Спасибо тебе, добрый мой Б<откин>, за письмо твое.{568} Оно доставило мне какое-то грустное упоение счастия. Оно было так неожиданно, и притом – быть понятым в своем глубочайшем страдании, о котором смешно было бы и толковать тем, которые сами не видят его – это лучшее и священнейшее, что только может дать дружба. Только ты несколько преувеличил дело, а потому немного и устыдил меня. К стыду моему, я должен сознаться, что чужое счастие глубоко и страдательно потрясает меня; но это только при первом известии о нем. Потом я уже смотрю на него, как на что-то такое, что в порядке вещей, интересуюсь им, люблю его. Теперь мне малейшая подробность твоей истории интересна и займет меня живо и приятно. И потому – пиши, пиши и пиши. Не знаю, я ли не совсем понимаю твое положение, или ты сам не совсем понимаешь его, – только тут есть что-то не так. Мне кажется, что ты сам себе не смеешь признаться в важности этого события и как будто стараешься смотреть на него как можно умереннее и легче, – осторожность сердца, много раз обманутого, ума, искушенного опытом и измученного сомнением! Есть два рода любви. То, что мы называем любовью романтическою, мистическою, фантастическою, – это цвет юности и болезнь натур внутренних: в этой любви любишь не предмет любви, а свою любовь, с мистикою ее ощущений. Эта любовь прекрасна и благоуханна, как цветок весенний, и, подобно ему, скоро вянет. Отличительный характер любви действительной (в которой мы чувствуем потребность, когда уже жизнь порядочно поистреплет нас) состоит в том, что любишь предмет любви, а не любовь свою. Присутствие любимого существа тут дарит тебя не восторгами, а кротким чувством удовлетворения – тебе хорошо и легко – больше ничего; его радость радует тебя больше твоей радости, его печаль тревожит тебя больше твоей печали. В романтической любви ты только больше уходишь в себя, думая совсем выйти из себя, и в основе ее и в проявлении ее – капризный поэтический эгоизм. В любви действительной ты – человек, и я понимаю, что ты сказал не фразу, говоря, что уступил бы мне Armance), чтоб только видеть меня счастливым. Во время истории твоей с А<лександрой> А<лександровной> ты не стыдился передо мною своего счастия, и если бы тебе тогда пришла в голову мысль о подобной уступке – это был <бы> порыв натянутого великодушия, в основе его лежало бы самолюбие, жадное рыцарских подвигов как права на самоосклабление. Ты пишешь, что глубоко дорожишь этою девушкою и ее к тебе склонностию: это значит, что ты любишь ее, а не любовь свою, следовательно, любишь просто, и точка отправления чувства твоего есть
А счастье было так возможно,
Так близко!.