Итак, Вы будете страдать вдвойне – и за себя и за меня. Приезжайте Вы в Петербург одни – ничего этого не будет. Люди, которые будут присутствовать при церемонии, Вам совершенно чужды, и тем лучше для Вас; они расположены к Вам хорошо и уважают Вас заранее и высокого о Вас мнения уже по тому одному, что Вы (это не мои, а их собственные слова) могли понять меня. Они уже расположены заранее мерять Ваши достоинства не масштабом толпы, ибо они знают, что мне нужно и что меня может сделать счастливым. И потому, будучи среди чужих, Вы больше будете среди своих и родных, чем в Москве. Если Ваша княгиня Марья Алексеевна{681} запретит Вам остановиться прямо у меня, т. е. у самой себя, то можете остановиться у Краевского (у которого живет девушка, сестра покойной жены его), у Панаева (это в одном доме со мною), у Языкова, у Комарова – у кого хотите; все они радехоньки и наперерыв мне предлагают. Жена Языкова{682} очень дика, и так как я не смущал ее разговорами, пока она не привыкла ко мне, то она меня очень полюбила. Муж ее знает нашу тайну, и я позволил ему сказать это его жене. Она ему изъявила свое желание, чтобы Вы остановились у нее, и сказала при этом, что она, еще не видя Вас, уже любит Вас за то, что Вы моя невеста. Если же Вам покажется неловко и тяжело явиться со мною в чужой для Вас дом и к чужим для Вас людям (что я понимаю и против чего спорить не буду), – и это дело поправимое: Вы можете остановиться в одной из лучших гостиниц Петербурга – ведь это будет стоить всего каких-нибудь 25 р. асс. со всеми издержками, потому что это на одни сутки, ибо на другой же день и венчаться. Можно бы, пожалуй, и в тот же (т. е. в день приезда), да с дороги надо же Вам отдохнуть и оправиться. Вы меня уведомите, на какое число Вы взяли место, я жду Вас в день приезда в конторе malle-poste или дилижансов. Не будет у нас ни обеда, ни дядюшек с тетушками, воротимся мы с Вами из церкви одни. Незаметно пройдет несколько дней, и мы привыкнем к нашей новой жизни, и всё сделается обыкновенным, без оскорбляющих человеческое достоинство сцен и спектаклей.
Marie, – еще раз прошу и заклинаю Вас всем святым для Вас в жизни – да идет мимо меня чаша сия! Не дайте погибнуть мне во цвете лет и красоты. Мне особенно жаль последней, т. е. моей красоты, ибо я буду очень некрасив всё время моего плачевного пребывания в Москве. Если же нельзя иначе – что делать! В таком случае я, конечно, не имею нужды уверять Вас, что будет по-вашему, а не по-моему.
Вы были больны, бедный друг мой, больны без простуды; это меня больше потревожило, нежели сколько потревожило бы, если бы Вы простудились. Когда к пиявкам прибегают без простуды, ушиба или другого случая, это должно быть очень невесело. А Вы всё толкуете о моем здоровье – как будто не знаете, что чорт ли мне делается. Вы пишете, что не можете тотчас же отвечать на мои письма потому, что у Вас дрожит рука; зачем же Вы, злая Marie, не сказали этого раньше и через то заставили меня написать к Вам преглупое и прегрубое письмо, которое Вы получили сегодня (2 октября, суббота)? Зачем Вы в Вашем третьем письме приняли такой холодный и высокомерный тон, как будто Вам лень и смотреть на нас, nous autres, pauvres diables?[101] Затем, что Вы женщина и не можете не быть верны своей женской натуре? Да от этого мне-то не легче, потому что если Вы кошка (виноват: все женщины более или менее кошки), то я медведь или наипаче бульдог и не умею проникать в[102] капризы и противоречия женского сердца. Дело прошлое, а письмо Ваше тяжело подействовало на мою медвежью натуру. Если мое причинило Вам хоть минуту грусти, то будь я проклят за это и да разорвут меня на куски дядюшки и тетушки всего мира. Мир, Marie, – дайте мне Вашу руку, которой в эту минуту я как будто чувствую обаятельное прикосновение – дайте мне крепко, крепко пожать ее и прижать к моим горящим устам, чтобы упала на нее накипающая на глаза слеза. Вижу в эту минуту Вас перед собою, смотрю в Ваши глаза и тону в глубине Вашего полного любви взгляда. Ах, Marie, Marie, Вы, которая так умеете понимать, чувствовать и любить – Вам ли быть рабою мнений дикой толпы? Вам ли иметь так мало силы характера и воли и дрожать призраков и теней, которыми пугают только глупцов? О нет, я уверен, что это только непривычка к новым мыслям, исполнение которых на деле требуется так безотлагательно, – Не больше; я уверен, что теперь внутри Вас раздается за меня сильный голос и что Вы выйдете из этой борьбы победительницею. Вам бог дал высокий рост – зачем же приседать, горбиться и сгибаться? Вам бог дал столько ума – зачем же ему ограничиться одною теориею и не перейти в жизнь, дабы самым делом служить господу и хвалить его? Вашу руку, Marie, Вашу руку – мне дал Вас бог, и потому я хочу, чтобы Вы были моею не только перед людьми и светом, но и перед богом; а это возможно только тогда, когда Вы и чувством, и словом, и делом вместе со мною станете перед ним на колена. Отвечайте мне скорее и не забывайте, что всё-таки, если надо будет мне приехать в Москву, я приеду.