Я никого не люблю огорчать ни умышленно, ни неумышленно, и, когда мне случится это сделать или так, или этак я страдаю больше тех, которых огорчил. Тем мучительнее для меня мысль, что, может быть, я огорчил Вас вот уже двумя письмами, от которых Вы ожидали только удовольствий и радости. Вот причина этого нового письма, которое будет для Вас совсем неожиданно. Давеча[92] поутру (это письмо пишется в пятницу же, ночью) я был слишком расстроен и потрясен Вашим письмом, и потому не мог отвечать на него спокойнее и кротче, как бы следовало. Теперь я спокойнее и хочу[93] поговорить с Вами всё о том же, только хладнокровнее и рассудительнее. Когда я писал Вам насчет Вашего приезда в Петербург, я делал это в вопросительном тоне, из которого Вы могли видеть, что я готов последовать не моему, но Вашему решению касательно этого предмета. Я тут нисколько не хитрил, ибо единственною причиною, которая могла бы остановить Вас, полагал боязнь ехать одной и подвергнуться, может быть, каким-нибудь неприятным случайностям в дороге, не имея при себе мужчины. Хотя подобных случайностей на дороге между Москвою и Петербургом не бывает и хотя по этой дороге поездка теперь сделалась очень обыкновенного, удобною и безопасною, но, кого любишь, за того боишься всего, и меня самого пугала мысль, что Вы поедете без меня; а потому, в случае Вашего несогласия, я спокойно располагался приехать сам в М<оскву>. Я но думал ни о дядюшках и тетушках, ни о m-me Charpiot (если и думал о последней, то предположительно только), ни об официальном обеде, с шампанским и поздравлениями, с идиотскими улыбками и, может быть, – о, infamie![94] – с чиновническими шутками и любезностями. В этой поистине пленительной картине недостает только свахи, смотра, сговора, девишника с свадебными песнями… Кажется, что – и при этой мысли ужас проникает холодом до костей моих – в посаженом отце и посаженой матери недостатка не будет, и нас с Вами встретят с образом, и мы будем кланяться в ноги. Знаете ли что? – мне больно не одно то, что Вы осуждаете меня на эту позорную пытку, но то, что Вы обнаруживаете столько r^esignation[95] в этом случае в отношении к самой себе. Это для меня всего тяжелее. Вы даже не хотите понять причины моего ужаса и отвращения к этим позорным церемониям и приписываете это трусости Подколесина. Во мне так много недостатков, что уже ради одной их многочисленности не следует мне приписывать несуществующих во мне. Подколесин трусит мысли, что вот-де всё был не женат, и вдруг женат. Я понимаю такую мысль, но она не может же меня испугать до того, чтобы я хотя на секунду, в уединенной беседе с самим собою, пожалел о моем решении жениться. В таком случае я чувствовал бы себя недостойным Вас и стал бы сам себя презирать. Такая мысль (т. е. подколесинский страх женатого состояния) может меня беспокоить как необходимость выехать в собрание или пройти по улице в мундире, но не больше. Подколесин пугается не церемоний и неприличных приличий – напротив, он не понимает возможности брака без них, и без них пропал бы от ужаса при мысли, что об этом говорят. Из окна я не выброшусь, но не ручаюсь, что накануне венчанья не проснусь с сильною проседью на голове и что в эту ночь не переживу длинного, длинного времени тяжелой внутренней тревоги. И пиша эти строки, я глубоко скорблю и глубоко страдаю от мысли, что Вы не поймете моего отвращения к позорным приличиям и шутовским церемониям. Для меня противны слова: