Дуня неспокойно провела оставшиеся ей до рассвета и подвига часы. Иногда начинала отбиваться от нависавшей сверху громадности, чтобы затем, полузрячим взором скользнув по скошенному потолку светелки, снова погрузиться в тревожное забытье. И все это время, нестерпимо медленное при свете ночника, Никанор не выпускал из своей ладони ее жаркий и влажный накрепко сжатый кулачок, глаз не сводил с ее простенького для посторонних лица: что-то поминутно менялось там, словно бежали тени потусторонних облаков. Никогда раньше, пожалуй, не испытывал он такой преданности своей подружке, и с ускорением дальнейших событий вряд ли представится более уместный случай раскрыть содержание его чувства к неизмеримо более хрупкому сравнительно с ним существу, без него заведомо обреченному на гибель. Она выражалась в потребности постоянно листать заключенные в ней радужные варианты чего-то (как дети обожают всматриваться в граненые стекляшки), читать там отражения чередующихся пейзажей – то зеленовато-прохладных, то пугающе-мглистых, слушать доносящиеся оттуда шорохи и всплески потаенной жизни, в которую он сам невхож, и в благодарность за обогащение свое носить это в сердце, всемерно оберегая от повреждений – и больше ничего на свете: наверно, так и приходит настоящая любовь. В том жгучем, без слабостей и послаблений, климате беспощадного общественного переплава Дуня служила ему окошком в загадочный, объявленный патологическим, отвергнутый, научно разоблаченный и по мере удаления уже тускнеющий мир, о существовании которого перестают подозревать нарождающиеся поколенья. А именно там, на тысячелетнем гумусе души, выращивались зачатки свирепых религиозных пандемий, циклопические произведения искусства и разные фантазии ума, нередко терзавшие род людской более жгучей реальностью, нежели сама действительность. Как ни странно, в категорию последних скептический студент зачислял и маловероятное, но чреватое последствиями предприятие, ради которого порученец Дымков и встречался с корифеем под шумок первомайского праздника. Дело в том, что устойчивое мировоззрение Никанора Шамина мирно уживалось с порочной любознательностью к вещам заведомо запретным, тщательно устраняемым из духовного рациона трудящихся. Считал, например, всю дымковскую историю, не оставившую почему-то малейшего следа в памяти века, лишь продуктом сложного Дунина заболевания, а самого ангела обыкновенным призраком, заслуживающим, однако, пристального изучения из-за его очевидных материальных параметров. Даже приравнивал его в смысле полезности к известным математическим фикциям для проникновения в области, иначе недоступные мышлению. К несчастью, из целого тома подневных записей, сделанных им по совету Шатаницкого, сохранились лишь отдельные странички, небезынтересные по физиологии великих художественных образов, поводырей вселенского гуманизма. Остальное же и главное было своевременно, из эпохального благоразумия, предано автором огню, в частности бесценные сведения к распознанию загадочных фигур вроде самого корифея, заодно с нами нарисованного на том же танцующем веществе, путаная философия такого рода могла весьма повредить ученой карьере, отчего никогда впоследствии – ни в академической среде, ни в своих курсовых лекциях тем более – Никанор Васильевич уже не распространялся о подобных вольностях. К тому времени он очень прошумел фундаментальным трудом по раскрытию сущности известного Данта на основе тогдашней классовой борьбы. Зато до глубокой старости, когда переболевшая ангелом Дуня стала полноценной передовой женщиной, супругой видного профессора и матерью его многочисленных мальчиков и девочек, муж сохранял к ней благодарное обожание за дарованные ему, хотя в свете науки и оказавшиеся чистейшим вымыслом, прозрения их совместной юности.
Всю ночь Дуню мучили беспредметные видения по одной и той же схеме, требующей своего пояснения.