Наверно, то было единственное за все предвоенные годы Матвееве сновиденье, где супруга его не принимала участия. Посвящая ее поутру в то важнейшее ночное событие, старо-федосеевский батюшка заметно подзамялся на одной презагадочной подробности, способной кинуть тень на правдивость рассказчика. Да и сама Прасковья Андреевна, казалось бы, вдоволь насмотревшаяся с ним всякого рода небывальщины, весьма недоверчиво покосилась на синеватую и довольно внушительную занозу в ладони о.Матвея, благоприобретенную якобы в разгаре приснившегося приключенья – в момент, когда с последней ступеньки, цепляясь за резную доску карниза, подтягивался к слуховому окошку над головой. Как говорится, вися между небом и землей, каждый пренебрег бы замеченной болью... И вообще только чудом объяснялось, что сразу по достижении своей фантастической цели исследователь замертво вниз не загремел с риском для жизни. Ибо, едва приникнув к квадратному отверстию, даже он отшатнуться толком не мог, когда вплотную, заместо ожидаемого мрака неизвестности, обнаружил там как бы поджидавшего с обратной стороны лицо самого Вадима. Исключительная сила впечатления в том и заключалась, что до подобного маневра изнутри последнему потребовалась бы минимум пара, друг на дружке, ящиков фруктово-тарного типа, коим на пустом чердаке взяться было неоткуда. В таком положении батюшке выгоднее показалось для здоровья сделать вид, будто ничего особенного не приметил. Все же по миновании некоторого, буквально нос к носу оцепенения длительностью чуть ли не полвека, лишь тогда опомнившийся Матвей довольно резво, с элементами акробатики, спустился наземь, чтобы тем же кружным путем воротиться восвояси.
– Ропщем на усатого-то, – завершил он свой рассказ, – а разве подобную вещь выдержать без закалки? А может, просто пошутил?
– Хороша шутка, чуть отца не умертвил! – И тут же согласилась, доставая из мякоти угнездившуюся занозу, что по старому времени с такой оказией меньше, чем разрывом сердца, не разделаешься.
Тягостные раздумья по совокупности накопившихся событий значительно поразвеялись ко второй половине дня, когда Вадим со вчерашним же запозданием появился из своего дощатого короба, на сей раз – в Дунином, не по росту, ситцевом халатике и фасонистых, в самый раз по ноге, заграничных бахилках с полки в сенях и с прошлого года не востребованных кем-то из починки... Поневоле саднящая горечь оставалась от сознанья, что, дурным навыкам обученный в лагере, и здесь, у отца за пазухой, улучил воровскую минутку пошарить по углам. И опять все было прощено беглецу единственно за смутную надежду, какой от века окупаются горести нашего бытия. Зато, на всю жизнь напитавшись тундровой мглы и потому все еще со слабым зеленоватым румянцем на щеках, он не то что посвежел за истекшую ночь, напротив – пуще прежнего осунулся в лице, но если позавчера как бы чадный шлейф от внесенной головни тащился за ним при вступленье под родительскую кровлю, теперь каждая мелочь в его облике – застенчивая пристальность к заново опознаваемым предметам вкруг себя или свойственная выздоравливающим неуверенность телодвижений, будто плавал, и даже смягченная престранной усмешкой, хотя и подкупающая робость порой – свидетельствовала о благополучно завершившемся, чисто физиологическом кризисе. Пускай наметившийся проблеск не означал пока поворота к лучшему, но в том и состоит счастье бедных, чтобы по крайней мере наихудшее осталось позади. Действительно, никаких сюрпризов не принес больше тот на редкость погожий, истинно –