Посреди обступивших его жильцов дядя Гавриилов делится вслух героическими эпизодами мнимой своей биографии. По случаю выходного дня все мужское население было в сборе, а ввиду экстренности случая некоторые явились даже в ночном облаченье, другие же, создавалось впечатление, вовсе без ничего под пальто внакидку. И хотя, как повсюду в коммунальных домах, именно в утренние часы-пик, из-за очереди у неотложных помещений, затевалось наибольшее количество склоки распрей с последующим судебным разбирательством – никакой враждебной толчеи не наблюдалось сейчас у заветных дверей, напротив, исключительный дух взаимотерпимости, вернее общность добычи, объединяли их разномастное сборище. Видимо, им доставляло глубокое удовлетворенье наблюдать зрелище крайнего человеческого разрушенья, одинаково постигающего царей и горы, звезды и жаб ночных. Почему-то с удлинившимися носами, в предвкушенье скорого теперь разоблачительного пиршества и по-птичьи нацелившись, внимали безудержной стариковской брехне.
Собственно, он один сидел там, Филипп Гавриилов, если не считать как раз соседкина мужа, тоже первейшего на весь квартал пройдоху и законника, не скрывавшего, что регулярно тратит полпенсии на почтовые марки для доносов. Однако, по неписаному от всех полномочию, приладившись на мусорный короб, носом в нос и коленями в колени, кивал, причмокивал, попеременными звуками восхищения и недоверия подстрекал рассказчика к бахвальству, причем, сам весьма осведомленный в хронике дореволюционных событий, ловко впутывал последнего в роковые обмолвки и неточности: разматывал старца
В туфлях на босу ногу пристроившийся сзади племянник стал невольным свидетелем, как в явном алкании гибели и с отчаянным, наизнанку, филерским вдохновением родственник его кокетливо извивался, принимал позы, дразнил судьбу и, окончательно завязнув в собственных противоречиях, старался с помощью не менее рискованных психологических курбетов выкарабкаться из сгущавшегося кругом него недоброго молчанья.
– Нет, дорогие мои, ничего я здесь не путаю: у меня воспоминаний на семь толстых папок хватит да еще столько же в уме останется, – жарко горел Гавриилов. – Поработали мы над тобой, Расеюшка, много нам крови ты стоила. Люди какие... Желябов, Каляев... и третий какой-то, который тоже кого-то из них угрохал. Иной вечер так и лезет из всех щелей памяти: то Столыпина застреленного мимо несут, а то горит петербургская охранка... и все какая-то стрельба и лица кругом неразборчивые. Это нынче всех нас волной пораскидало, обломки крушения, немало пострадавшие от проклятого царизма... одни бесследно утопли, других нонче в такую высь вознесло, что в газетах только крупным шрифтом поминаются с непременным приложением портрета. Но я-то всю их хохлатую публику, можно сказать, своими руками перетрогал: бундисты всякие, максималисты тоже, которые, бывало, по двести семьдесят девятой статье свода военных постановлений...
Тут кто-то бегающим голоском поинтересовался было, что по названной статье
– Не обращайте внимания: ему всегда много знать хочется, видно, сведения для
– Было дело и с динамитом, – сказал польщенно Гавриилов и губы облизал. – Самому доводилось привозить из-за границы...
– А что, небось заграничный-то похлеще брал? – вставил кто-то сбоку. – Если по другим продуктам судить, наверно и сравненья нет...