Поезд приходил в столицу поздним вечером, и на сей раз о.Матвей не заметил обычной на вокзальных площадях шумной толкотни, трамвайного грохота, парадной иллюминации по случаю какого-то очередного праздника. В сущности, он отправился в Старо-Федосеево почти в невменяемом состоянии, и надо считать, лишь оказия пополам с чудом в кратчайший срок донесли его до старо-федосеевской обители. И вдруг в самых воротах кладбища зрение его обострилось до предельной остроты, как всегда бывает в последнюю минуту перед прощаньем навечно. Знакомая местность показалась непривычной после тысячеверстного путешествия – деревья и те до жути чужие, самый воздух тоже. Не снимая с плеч котомки, о.Матвей вошел в ворота и, припадая от дерева к дереву, прокрался к домику со ставнями.
Как у заправского призрака, ни ветка, ни камешек не хрустнули под его стопой. Еле хватило воли подойти к окну, словно помимо следов разоренья предстояло увидеть мертвое тело на столе, себя. Набравшись храбрости под конец, о.Матвей заглянул поверх неплотно сдвинутой занавески, и мурашки ужасного открытия побежали у него по спине.
Вместо ожидаемого зрелища скорби и сургучных печатей на отчуждаемом в казну имуществе батюшка заставал дома почти неописуемое сборище и в некотором смысле даже разгул. Все домашние в полном составе находились за столом, включая одного неожиданного гостя и на правах члена семьи студента Никанора, сидевшего с опущенными очами и таким лицом, словно он принимал участие в государственном преступлении, как оно и происходило в действительности. Как бы радужное сиянье исходило от расставленных на праздничной скатерти обыкновенных маринадов и солений, даже коробки шпрот, запретных для питанья верующих в эту пору великого поста. Как предел земного благоденствия, домовитым паром дымилась посреди только что сваренная картошка. Словом, законно представилось о.Матвею после его могильного небытия, преступное винишко так и текло, правда – не рекой, а лишь струйкой, потому что из единственной бутылки, в которой с расстоянья опознавался кагор из предпоследнего, трехлетней давности, скудновского подношенья. Виночерпием с видом совершаемой измены, и верно по поручению матери, оказался сам виновник переполоха, Егор, повзрослевший и тоже, как почудилось о.Матвею, с изнанки черный весь, потому что по долгу хозяина должен был угощать то постороннее лицо, ради которого персонально и было затеяно все пиршество.
На почетном месте красовался не кто иной, как вчерашний разоритель лоскутовского гнезда Гаврилов, произносивший жаркую речь в адрес сидевшего наискосок от него Никанора. И судя по его воровато-блуждающей улыбке, было видно, что оратор испытывал глубокое удовлетворенье по поводу оказанного ему приема и, главное – что справляется не его капитуляция, не поминки по бегствующему хозяину, а желанное примиренье враждующих сторон. Надо согласиться, Прасковья Андреевна не пожалела неприкосновенных запасов на угощенье раскаявшегося фининспектора, причем, как выяснилось позже, в полной уверенности, что и вторая половина желаний осуществится по ее горячей молитве, поставила лишний прибор для безбожно запаздывающего супруга. Однако участившиеся совпаденья обстоятельств поневоле заставляют искать объяснения вне здравого смысла. Как раз в минуту Матвеева открытия мальчик Егор наливал вино в бокал своего врага, вдруг бутылка дрогнула в его руках, и черная струйка пролилась мимо, на скатерть: виночерпий почувствовал присутствие отца за окном и тотчас бросился ему навстречу, которая произошла в потемках сенец, капли света не сочились ниоткуда.
Егор бился в его грудь: «Я не злой, не злой, я только сломанный мальчик!» – точно втиснуться хотел в отца.
Батюшка стоял с закрытыми глазами, качаясь от толчков сына, еще не верил, что дома. Розы горних миров не могли не заменить кисловатого запаха капусты, исходившего из кади по соседству. Теперь было бы славно и забыться навеки.
Прильнув вплотную, словно слить хотел отцовскую судьбу со своею, мальчик мелкими поцелуями покрывал грубую крестьянскую сермяжину, перекрещенный на его груди ремень, пуговицы, все что пришлось на уровне лица.
– Не умирай, не умирай... – с мольбой шептал он, пользуясь минуткой, пока не выглянул к ним кто-нибудь из домашних, целовал и гладил лицо отца. – Не думай, не хотел и не хочу... не умирай!
– Теперь уж не стану, быть по-твоему, сынок, – пытаясь высвободиться из объятий, успокаивал его о.Матвей. – Ничего, ничего... я ведь догадался, что не из дому меня гнал, а просто из клетки каторжной на волю выпускал... Мне и самому пуще жизни улететь хотелося. Ну, ладно, отпусти теперь...