Читаем Пир в Одессе после холеры полностью

Он приехал из Абакана в 1996 году. Его появление в столице обросло легендами, одна из которых даже попала в печать: будто бы хакасская поэтесса Наталья Ахпашева продала свои золотые сережки ради того, чтобы Сенчин смог купить билет на поезд до Москвы и поступить в Литинститут.

Сам Рома Сенчин, на дух не выносящий сантименты, категорически опровергает эту красивую байку и божится, что серьги Натальи Ахпашевой пропили еще в Абакане, вместе с нею, в одной развеселой компании.

Но до Москвы он все же добрался и, успешно одолев творческий конкурс, поступил в Литературный институт.

Через год в «Знамени» был напечатан цикл его рассказов, сразу же привлекший внимание ценителей изящной словесности (если так можно обозначить его похабные тексты). Затем «Новый мир», «Октябрь», «Наш современник» опубликовали его рассказы. И опять — «Знамя», повесть «Минус», действие которой происходит в Минусинске. Вышла книга. Критика встретила появление нового таланта сначала восторгом, затем площадной бранью, однако возобладали восторги.

Между двумя тостами, я раскрываю лежащий передо мною сигнальный экземпляр книги, нахожу в ней заглавный рассказ — «Афинские ночи».

И вновь мною овладевает то изумление, с каким я впервые читал этот рассказ в машинописной рукописи, сунутой мне в руки тщедушным угрюмым пареньком с неизменно страдальческим, полным вселенской муки взглядом.

«...Никто не знает, что сегодня нужно, чтобы бессмертное получилось. Все искусство в тупике. И живопись, и литература, театр, музыка. Ракушки, так сказать, есть, а жемчужин внутри нет. Ха, метко, да?.. Родиться б мне лет на двадцать раньше, я б влегкую бессмертным стал. Тогда хорошо было — тоталитарная идеология, андеграунд, диссиденты. За бессмертие можно и пяток лет отсидеть, а уж если бы выслали — полный ништяк... Мда-а, а сейчас... сейчас полные непонятки, бесцветный период...»

Нет-нет, не вскипайте: этот монолог принадлежит не автору, и даже не герою, от имени которого ведется рассказ, а его антиподу, персонажу по имени Мускат. Издевательский подтекст для догадливых очевиден, тугодумы же допрут позднее.

Но, право, куда нам всем деваться со своим интеллигентским пуританством, со своими совковыми комплексами? Ведь всё, всё здесь — наперекор, вразрез тому, чем жили мы!

«Родиться б мне лет на двадцать раньше... Тогда хорошо было — тоталитарная идеология, андеграунд, диссиденты. За бессмертие можно и пяток лет отсидеть, а уж если бы выслали — полный ништяк...»

Вот как всё просто и смешно.

Так чего же я тут корячусь со своими угрызениями совести? Зачем бьюсь покаянным лбом о солженицынский забор?..

В начале девяностых думалось: ну, теперь конец. Литература гибнет прямо на глазах. Свобода слова и свобода печати, о которых так сладко мечталось, оказались раздольем лишь для чтива самого низкого пошиба. Тиражи толстых журналов, которые раньше делали погоду, скукожились до пределов видимости. Самые громкие писательские имена были теперь едва слышны, стирались из памяти читателей, будто бы их вовсе никогда и не было.

Молодежь столичных тусовок, которая раньше, в предвкушении жирных гонораров, ломилась в литературные подъезды, теперь меняла ориентацию: много ли там заработаешь? всего-ничего... Теперь она осаждала другие подъезды: коммерческих банков, нефтяных корпораций, брокерских контор, риэлтерских фирм... Ох, не податься ли и нам туда? Так ведь не умеем, не обучены воровать, нема таланта.

Всё, думалось мне. В этом году Литературный институт еще наскребет худо-бедно сотню абитуриентов, а уж в следующем будет пусто, в самый раз закрывать ворота, навешивать замок.

Но и следующим летом все столы приемной комиссии были завалены конкурсными рукописями.

Господи, думал я, ну какая сила, какой недуг влечет к этим воротам на Тверском бульваре мальчиков и девочек с тетрадками стихов, с ворохами отбитых на компе рассказов, с упованием в глазах, со святостью на лицах?..

Они садились писать вступительный этюд, а я скользил взглядом по именам и фамилиям в списке: но они покуда ничего не говорили и не значили, проскальзывали мимо внимания.

Зацепиться можно было лишь за диковинные названия городов, откуда они пожаловали. Ну, каких только захолустий не сыщешь на Руси: Череповец, Тобольск, Саранск, Пенза, Абакан, Сарапул, Балаково... не вижу Урюпинска, куда подевался Урюпинск?

Дни напролет читал рукописи.

Завораживал их исповедальный тон. То есть, не скажешь, что раньше его и вовсе не было: ведь, например, прозу журнала «Юность» пятидесятых — шестидесятых годов так и называли тогда — «исповедальной». Повествование от первого лица было достаточно распространенным и позже, особенно в книгах, тяготеющих к автобиографичности.

И все-таки первое лицо употреблялось с оглядкой. Интуитивно срабатывала самоцензура: напишу «Я» — меня потащат на Лубянку, напишу «Он» — поволокут его.

Перейти на страницу:

Похожие книги