За’Бэй еле удержался от того, чтобы присвистнуть.
Тимофея Ивина он впервые увидел в конце августа, когда префект Мальвин привёл того к графу. Главное, что волновало тогда всех в графовой гостиной, — это необычайно рыжие волосы детского друга Мальвина, поскольку была у Золотца одна трудность, благополучно решённая за счёт сего внезапного и удачного знакомства. Сейчас же За’Бэй хмыкнул: за переживаниями Золотца не пришло как-то на ум, что такая рыжина — и в самом деле! — точно хороший, подольше настоянный в дубовых бочках твиров бальзам. Надо же.
Было нечто забавное в том, что и такая рыжина, и такие вот фигурные брови вразлёт, и по-романному непристойно зелёные глазищи достались скромному, застенчивому мальчику, не умевшему справиться со своим желанием обязательно
Вот и не замечай застенчивых мальчиков.
— Добрый день, — безмятежно поздоровался граф, погрешив против истины: до дня было пока далеко, они же мчались в казармы, чтобы опередить полдень, на который, по сведениям Мальвина, и назначено разбирательство с задержанным листовочником.
Твирин, Тимофей Ивин, ещё раз кивнул — будто выговорить хоть слово ему было сложно. Но не от застенчивости сложно, а от кошмарного переутомления, отпечатавшегося на нём, как рисунок подошвы в грязи.
Под зелёными глазищами — круги в пол-лица, кожа посеревшая, пересохшая, натянутая на кости так, как бывает с недосыпа. Непривычная, неопрятная щетина — словно ей впервые дали отрасти на этом лице, а потому рост шёл весь сомневающийся, вкривь и вкось. На плечи наброшена шинель Охраны Петерберга — всё же сквозняки, да и должно познабливать, если и впрямь недосып.
Шинель облагораживает любого, это непреложный закон природы, который на Твирина, Тимофея Ивина, распространялся сполна, но из-под шинели виднелась белая рубаха — кажется, тоже форменная, и эта рубаха всё портила. Сложно выдумать нечто более жалкое, чем несвежая белая рубаха.
За’Бэю подумалось, что Твирин, Тимофей Ивин, наверняка полагал белую рубаху Охраны Петерберга важным штрихом к героическому портрету — а уж что собственный героический портрет его волновал, сомневаться не приходилось.
Но портрет не удался, несвежая рубаха лихо его перечёркивала, предъявляя зрителю вместо героя измученного мальчика, который даже экзаменационной недели ещё ни разу не пережил, а потому совершенно, буквально мучительно не умел бодрствовать сутками и не загибаться в таком режиме.
Твирин, Тимофей Ивин, остервенело закурил и адресовал графу вопросительный взгляд. А За’Бэй вспомнил, что в конце августа он и курил-то неуверенно, вовсе не наловчившись.
— Вижу, вы несколько утомлены, — начал граф Набедренных, — у меня же сегодня чрезвычайно много неотложных дел, поэтому давайте без расшаркиваний и предисловий. Командование Охраны Петерберга не в силах самостоятельно решить вопрос задержанного листовочника и перенаправило меня с этим вопросом к вам. Прежде чем вы выскажетесь, я должен вам заметить, что репутационные нюансы ситуации мне ясны: на заре листовочной эпидемии мелькнуло высказывание, которое Охрана Петерберга восприняла как плевок в лицо, и до сих пор не может забыть, алчет сатисфакции. Это можно понять, но ситуация в городе сложилась так, что понять-то можно, а вот потворствовать не стоит. Простые горожане не будут вникать, какая именно сатисфакция требовалась, а сочтёт кару нагнавшей
Твирин, Тимофей Ивин, дважды глубоко затянулся и только после этого сфокусировал взгляд на графе:
— А по какому, собственно, праву вы находитесь в казармах и ведёте беседы о сугубо внутренних делах Охраны Петерберга?
За’Бэй от такого поворота событий остолбенел. Да что он о себе возомнил, недоделанный герой в несвежей рубахе!
Граф же и бровью не повёл, выступал он сегодня всё-таки на пределе своих артистических талантов.