Читаем Пёс полностью

Нелли вышла, и Славка свинтил крышку с бутылки.

— Ну, давай, — сказал Славка Кулеш. — За тебя. У нас там в Тель-Авиве все чуть с ума не сошли… Ты, правда — того? Перешел?

— Перешел, перешел, — сказал Вадим Соловьев. — Знаешь, Славка, я хочу уехать отсюда.

— В Америку? — спросил Славка с интересом.

— В Москву.

— О-го! — сказал Славка Кулеш. — Пустят, думаешь? Там ведь не праздник.

— А где праздник? — спросил Вадим. — Ты его видал, праздник? Я, когда к Вене подлетал из Москвы, думал: «Вот, сейчас спущусь с самолета и всю правду расскажу свободным людям, и напишу все, что в России не написал». А кому она здесь нужна, наша правда? Свободным европейским людям? Плевали они на нее, у них своя правда есть. Старым русским эмигрантам? Так они ведь считают, что мы никакого отношения к России не имеем: либо мы жиды, либо — просто советские. Еще скажут тебе так, снисходительно: «А вы неплохо говорите по-русски, молодой человек!» Это же просто и смех, и грех! Как будто они тут живей по-русски говорят, чем ты, или я, или Ванька какой-нибудь рязанский.

— Это все верно, — помолчав, сказал Славка. — Да не только в том дело… А дело, видишь ли, в том, что русский писатель должен жить в России. И ни Бунин тут не пример, ни Набоков: времена были другие, и люди они были другие. А тебе хорошо нигде не будет, Вадик; но там все же будет лучше, чем здесь.

— А тебе? — спросил Вадим Соловьев.

— А я не русский писатель, — сказал Славка Кулеш. — Я — «русскоязычный», бывшая жидовская морда. Я отсюда двинусь — мне евреи скажут: «сволочь!», а в Россию приеду, русские скажут: «предатель, сначала нас предал, а потом своих же евреев». А в Париж или в Нью-Йорк ехать сидеть — так какой же в этом смысл, это ни два, ни полтора, только что мясо там сочней, и в армию не берут… Грустно все это, между нами говоря.

— Так ты, значит, считаешь, что я предатель… — полувопросительно сказал Вадим.

— Ты что! — сказал Славка Кулеш. — Ты — русский писатель, я ж тебе говорю. И если тебе здесь кто чего скажет — плюнь: дурья повсюду хватает… Ну, давай еще по одной!

Они выпили, зажевали хлебом.

— А Ешу из Нацерета был дивный человек, — сказал Славка и с размаху двинул Вадима Соловьева по плечу. — Жалко, наши его никак не хотят признавать: упрямые, черти! Ну, да хрен с ними… Я вот еще что: мне тут деньги подсыпали, аванс английский. Давай по-честному поделим, пополам. Тебе деньги нужны: билет, то да се. Давай, бери, может, увидимся еще когда-нибудь, кто его знает.

Когда Нелли Цветкова явилась с селедочкой, коньяка в бутылке оставалось на донышке.

— Где здесь лавка-то? — спросил Славка Кулеш, подымаясь из-за стола. — Дай-ка я теперь за бутылкой сбегаю: дорого яичко да ко Христову дню… Уезжает, все-таки, человек…

Вадим Соловьев улетал ранним дождливым утром. Не доезжая аэродрома, его маршрутное такси сбило на дороге собаку — крупного, костлявого бродячего пса. Шофер, ругаясь, остановил машину на обочине и вышел поглядеть на помятое крыло и разбитый подфарник. Собаку отбросило ударом в кювет, и она лежала там неподвижно. Глядя с отвращением то на шофера, ощупывавшего крыло, то на убитую собаку, Вадим дивился тому, что удар вышел таким сильным; ему никогда в голову не приходило, что большая машина может пострадать от наезда на собаку. Потом он вдруг вспомнил, как собаку, сбитую черной «Волгой» на Лубянской площади, затаскивали, закогтив пожарным багром, в ворота тюрьмы… Вадим поспешно отвел взгляд от собаки и от шофера, досадливо скривил лицо: «Что это меня тянет в последнее время на воспоминания, да еще на такие гнусные!»

В верхнем зале аэропорта, глядя сквозь стеклянную стену на самолеты с красивыми знаками на хвостах, Вадим Соловьев не ощутил ни предотъездного облегчения, ни предотъездного беспокойства. Только стоя у сувенирного киоска и покупая дешевенький крестик из кипарисового дерева, он почувствовал нетерпение: скорей, скорей, ведь через несколько часов он отдаст этот крестик Мыше.

<p><image l:href="#i_012.jpg"/></p><p>10</p><p>ВЕНА. ЛЮБОВЬ</p>

Всю дорогу от аэродрома к Мышиному дому Вадима Соловьева донимали воспоминания. Он противился им, как мог — да, видно, не мог: неопрятно заснеженные улицы предместья были точно такими же, как год тому назад, когда он бродил здесь с Захаром, рассуждая о счастье, о чуде, о вкусе вина. В трамвае, на который пересели с автобуса, все так же приятно были нагреты сиденья — как тогда, когда они ехали с Захаром в Грюнциг. Здесь, несомненно, ничего не изменилось со смертью Захара, со смертью тысяч и тысяч людей этого города, перевезенных за этот год из домов на кладбища.

Изменился Вадим Соловьев.

Изменилась ли Мыша — этого Вадим не знал и не хотел об этом думать: а вдруг изменилась.

Мыша сидела рядом с Вадимом на теплом трамвайном сиденье, и ему неловко было все время поворачивать голову и глядеть на нее: ведь она, как и он, думала сейчас о Захаре, и Вадимовы взгляды могли быть ей неприятны и тягостны. И Вадим Соловьев досадовал, что не нашлось другого места и что Мыша не села против него; тогда можно было бы глядеть на нее беспрепятственно, не поворачивая головы.

Перейти на страницу:

Похожие книги