— Садитесь, ребята, где кому светит, — пригласил Витя Польских. — Ну, поддадим! Вы на меня не смотрите, что я такой вареный — с пяти утра на ногах. Садись, Вадим, вот в кресло. Дяде Саше — право первой ночи. Он свое получил, а теперь мы с тобой поговорим. Смирновочку пьешь? Бери калач, бери что хочешь.
За столом впритык друг к другу разместилось человек десять. Почти всех Вадим Соловьев знал в лицо, видел когда-либо — он только не мог припомнить, при каких обстоятельствах: скорей всего за столом, вот так же. Бывшие литкружковцы дяди Саши Лира были здесь тоже: Лева Дупель, Сеня Глозман. Костя Семашко должен был прийти попозже, его решили не ждать.
— Накладывайте сами! — поощрял к действию Витя Польских. — Наливайте!
— Ты только погляди на него! — Лир потянулся большой кудлатой головой к уху Вадима. — Вот что значит вовремя переболеть литературной ветрянкой. Ведь без таких энтузиастов мир бы оскудел, и мы вместе с миром. Отличный парень, между прочим, Витя Польских.
— Он, видно, устает здорово, — предположил Вадим. — И там, наверно, жарко, где он печет.
— Жарко, жарко, — подтвердил Лир. — Я там у него не был, как ты догадываешься… Там жарко, а здесь тепло и светло. Здесь он любит угощать своих собратьев по перышку, и я могу понять эту его приятную слабость. Я поступал бы точно также, если бы умел печь булки или тачать сапоги, как Сеня Глозман. Витя и Сеня не дадут нам пропасть: булками и башмаками мы обеспечены до самой смерти. Голодный и босой писатель — это нехарактерно для Соединенных Штатов.
— А в Париже все наоборот, — сказал Вадим Соловьев. — Женьку Рогова помните? Он лучше собственную жену съест, а в парикмахерскую не пойдет работать. А он ведь парикмахер… Я бы тоже не пошел, — подумав, подвел итог Вадим.
— Жаль, что я не парикмахер, — сказал Лир, наливая водку в фужер. — И не цирковой силач. В глазах общественного мнения я — бездельник и пьяница. Вместо того, чтобы чистить тарелки в баре или служить сиделкой, я пишу слова, которые никто не читает… Ну, давай выпьем за Вадима Соловьева!
— Но здесь же десятки тысяч русских! — Вадим растерянно оглядел сидящих за столом. — Они, что — не читают?
— Это другие русские, — с улыбкой глядя в фужер, сказал Лир. — Это не русские евреи — это американские русские… Ну, вперед!
К тому времени, когда пришел Костя Семашко в кожаном пиджаке, привезенном из Москвы, Вадим Соловьев узнал об Америке многое: как сесть на велфер, как бесплатно получить в синагоге подушку и зимнее пальто. Лир пригласил его к себе жить. Володя Бромберг подарил ему карманные электронные счеты, без которых, по словам Володи, ни один настоящий американец не выходит на улицу. Витя Польских тоже сделал ему подарок: большой металлический магендавид на цепочке. К концу третьей бутылки Вадим Соловьев выслушал минимум по разу от каждого из присутствующих, что Америка — великая и могучая страна, лучше которой нет на целом свете. Это Вадиму Соловьеву рекомендовалось присутствующими принять к сведению и запомнить, что бы с ним в дальнейшем ни случилось и как бы ни сложилась его новая жизнь. Тот, — вытекало из их слов, — кто этого не усвоит с первого же шага, никогда не избавится от чувства собственной неполноценности и окажется в конечном итоге в страшном проигрыше. Так утверждал самогонщик на велфере Костя Семашко, и Польских с Глозманом с ним соглашались. То же твердил, как ежедневную молитву, и Володя Бромберг. По красному с синим лицу Лира можно было догадаться, что и он считает Америку страной более необыкновенной, чем все прочие страны.
— Я хочу заработать здесь свой миллион, — сказал Витя Польских, торжественно и упрямо моргая глазами. — А потом уехать жить в Израиль. Сидеть там на берегу моря и, может, немного писать. Я прямо из Вены туда бы уехал, но жена была против. Вы же знаете мою жену. — Он погладил жену по круглой спине. — Но теперь я ей благодарен, потому что точно знаю, чего хочу: миллион и уехать в Израиль.
— А я хочу на остров Борнео, — сказал Лир, покачивая водку в фужере. — Нет-нет, я не шучу: я действительно хочу туда поехать. Больше я ничего не хочу, это все.
— Каждому свое… — изрек Костя Семашко. — Я не хочу в Израиль, и на Борнео тоже не хочу. Я хочу открыть туристское бюро. Если я не брошу самогонный бизнес, я через год умру от цирроза печени.
Не предвидят люди свой конец, гадают-гадают, так хотят догадаться — и ошибаются. Костя Семашко покается, получит работу в нью-йоркской газете «Голос Родины», вернется в Советский Союз и умрет на пятьдесят третьем году жизни, подавившись куском шашлыка в московском ресторане Союза писателей. В некрологе, опубликованном «Литературной газетой», он будет назван выдающимся мастером поэтического перевода с грузинского языка на русский. О его эмигрантском прошлом там не будет сказано ни слова.