Именно тогда, когда мы жили в том многоквартирном доме, я начала испытывать ужасную усталость и эмоциональную притупленность, от которой невозможно было избавиться. Я перестала слушать классическую музыку; она пробуждала во мне чувства, а я не была уверена, что смогу с ними справиться. Красота доставляла мне боль. Я не знала, что страдала от болезни под названием депрессия; я думала, что впервые в жизни увидела мир таким, какой он есть, — место, где во всей своей бессмысленности царят борьба, боль и предательство, где лишь наивные, успокоенные самообманом люди надеются на то, что все изменится к лучшему и жизнь станет счастливее.
Гораздо позже, когда я уже вышла замуж за Уолтера, я прочла газетные статьи и посмотрела несколько телевизионных репортажей о волнениях в Уоттсе — пригороде Лос-Анджелеса. Однажды, зайдя в гастроном, я услышала разговор двух домохозяек, стоявших позади меня в очереди в кассу. Они возмущались, обсуждая, как некоторые бедняки в Уоттсе грабили магазины и уносили оттуда не еду, а телевизоры и прочие предметы роскоши. Я стиснула зубы, пытаясь не дать выхода гневу, и внезапно осознала, что я знаю нечто, что у этих обеспеченных женщин» е было возможности узнать, — что одной пищи человеку недостаточно; что порой живший много лет в нищете человек больше ощущает потребность в какой-нибудь красивой, блестящей безделушке, а не в хлебе, и что банальный телевизор, который есть у всех остальных людей, для этого человека является символом всего, чего он лишен. Это не было правильно или хорошо, но я это понимала.
Иногда по вечерам я играла в покер на сущие гроши с единственными своими друзьями в Солнечной долине — чернокожей супружеской парой, у которой было двое маленьких сыновей. Но чаще всего по вечерам я читала книги, взятые из библиотеки. Лишь во время чтения исчезала унылая, скучная уродливость бытия, и я забывала свой страх. Я заботилась о ребенке, но малыш, должно быть, чувствовал мою депрессию, ведь дети всегда разделяют настроение родителей. Сумрак, в который погрузилась моя душа, без сомнения, очень глубоко проник в ребенка.
Я нашла себе работу в отделении патологии в сан-францисской больнице — печатать отчеты о биопсии тканей и о вскрытии. Я стала отводить своего малыша в место, которое вроде бы называлось детским садом, но я тревожилась каждый вечер, когда забирала его оттуда, потому что он не смеялся и даже почти не улыбался. Но тогда я сама не могла ни смеяться, ни улыбаться.
Поэтому, когда Дик сказал мне, что собирается жениться на замечательной девушке, окончившей неплохой колледж, и стал доказывать, что у Кристофера будет хороший дом, если они заберут его к себе, я очень долго думала над этим предложением, чувствуя в груди какую-то странную, незнакомую боль. В конце концов, я согласилась на том условии, что буду видеться с Кристофером так часто, как захочу, и буду оставаться с ним столько, сколько смогу. Когда сына забрали, я плакала в обрушившейся на меня тишине, но говорила себе, что так будет лучше для него. Я чувствовала себя не в своей тарелке и не знала, как можно было бы поступить по-другому, ведь мой малыш заслуживал настоящего дома и хорошей, веселой матери.
Спустя какое-то время Ирен и Дик попросили меня ограничить мои визиты к ним двумя разами в месяц, чтобы мой сын получил возможность привыкнуть к новой жизни. Они объясняли мне, что после того, как я уходила, проведя с ним несколько часов, он расстраивался. Я сказала «ладно», потому что понятия не имела, что еще сказать. Вдвоем они излучали такой непоколебимый авторитет, что я чувствовала себя одинокой и беспомощной.
Я переехала из многоквартирного дома в Солнечной долине в маленькую квартирку за несколько кварталов от больницы, где работала. Я виделась с сыном два раза в месяц, на выходных; туда, в округ Марин я ездила автобусом, пока Дик и Ирен не сказали мне, что мои посещения два раза в месяц действуют слишком разрушительно на психику Кристофера и обычный распорядок жизни и доставляют ему много беспокойства. И вновь я ощутила себя немытой крестьянкой, торговавшейся с людьми, разодетыми в шелка, и уступила.
Когда сын сказал мне, что приемная мать иногда бьет его, я убедила себя в том, что это все детское преувеличение; я держала его за руку, целовала и отводила туда, где мы могли повеселиться.
Лишь спустя годы, когда у Кристофера уже появились сводные брат и сестра, я позволила себе услышать нотки депрессии в его голосе. Но, когда я, собравшись с духом, рассказала его родителям о том, что меня беспокоит, они стали ужасно возмущаться и отрицать все подозрения в плохом обращении с ребенком. Они не сделали попытки скрыть возросшую холодную враждебность, которую они без того ко мне питали. Я была слишком не уверена и бессильна, чтобы продолжать задавать трудные вопросы. Поэтому я уверила себя в том, что, по крайней мере, у Кристофера была настоящая семья, приемная мать, которая могла оставаться с ним дома, и брат с сестрой, с которыми он вместе рос, тогда как я не могла дать ему всего этого.