Я даже не сразу признал в этом скромном, но со вкусом одетом, очень высоком, худом штатском того промокшего до костей рядового солдата 231-го пехотного полка, каким в последний раз видел Барбюса холодной зимой 1915 года.
Война определила лицо Барбюса и перековала достойного бойца военного фронта в идейного борца, борющегося за счастье человечества.
— Скажите, полковник,— перебил мои мысли Барбюс,— как вы объясняете столь быстрые успехи революции в вашей, казалось бы самой отсталой и автократической, стране и, видимо, серьезное разложение в самой царской армии?
— Эти успехи неудивительны,— ответил я,— еще после позора русско-японской войны я понял, что опору царского режима представляет только армия. Но армия примкнула теперь к народу, который больше не хочет терпеть своего угнетения. И царский режим рухнул, как карточный домик. Глубокая социальная революция в России была неизбежна.
— Так, так,— продолжал Барбюс,— но ведь революцию создает война, и не только в России. Война-то и породила в нас идею о революции, [637] а мысль эта, по мере того как она становилась более сознательной и более позитивной, вызвала в нас идею о восстании! Война выучила, меня, представьте, подходу к человечеству не просто в качестве художника или мечтателя, мистика или фабриканта прописей — нет! — а как человека к человеку, борющемуся за свое освобождение. Это ли не урок?
— Ваша страна,— согласился я,— страна революций, и неудивительны те невидимые нити, которые нас с вами связывают! Мне ведь памятны французские рабочие, откликнувшиеся на призыв русских товарищей и вышедшие на улицы Парижа в тысяча девятьсот шестом году!
— Ну, теперь дело, может быть, у нас и посерьезнее,— прощаясь, заключил Барбюс.— Будем держать друг друга в курсе, а теперь пора... Вы, я вижу, тоже очень заняты.
Да, Февральская революция, о которой в первые дни мы узнавали только по скудным и еще не вполне точным газетным сведениям, не должна была, по тогдашним моим понятиям, нарушить мою многообразную деятельность.
Разгром германской военной машины все еще продолжал представлять для меня и в 1917 году цель жизни. Все, казалось мне, будет зависеть от того, насколько мне удастся доставить русской армии из Франции необходимые снаряды и в особенности самолеты.
Однако не раз меня смущали воспоминания о последних днях маньчжурской войны. Многие ведь тогда считали, что, собрав после мукденского поражения не одну, а целых три армии, численностью до шестисот тысяч штыков, мы смогли бы разгромить японцев. Но, объезжая сипингайские позиции и чуя настроение солдат, мне казалось преступным продолжать войну, давно очертевшую всем, кроме высокопоставленных генералов и карьеристов.
Каково бы ни было превосходство в технике и материальных средствах — это еще не может решить исхода войны. Одним из важнейших условий победы является дух армии. Никакие ведь гитлеровские танки даже в первые дни Великой Отечественной войны не смогли сломить моральной силы нашей Красной Армии и героизма советского народа.
* * *
Вспомнить о словах Барбюса мне пришлось уже через несколько дней, когда после обычного делового разговора известный автомобильный промышленник Луи Рено обратился ко мне с совершенно неожиданной просьбой, от которой мне, впрочем, сразу стало как-то не по себе.
— V меня к вам большая просьба,— тоном как будто уже потерявшим обычную самоуверенность сказал Рено.— В субботу у нас состоится открытие столовой для рабочих, на котором обещал быть и сам министр снабжения Альбер Тома. Мы просим вас сделать нам честь тоже присутствовать на торжестве и сказать несколько слов.
От своего помощника, полковника Шевалье, я узнал, что Рено устройством столовой, по примеру Ситроена, стремился умиротворить [638] рабочих, грозивших после целого ряда революционных выступлений общей забастовкой. Газетным статьям о наступившем якобы в Питере «успокоении» рабочие уже давно перестали верить.
Отказаться от приглашения на этот банкет было невозможно, так как на заводах Рено в Бийянкуре была сосредоточена значительная часть наших заказов.
По окончании парадного завтрака, поданного в новой рабочей столовой, все направились в громадный заводской цех, где я впервые и, признаюсь, не без волнения должен был обратиться с речью к рабочим. Они ведь представлялись мне революционерами, которых, по моим понятиям, мог уже раздражать один вид моего военного мундира и бросавшийся в глаза фронтовой белый орден Почетного легиона. Но отступать было поздно, и я быстро взбежал по крутой металлической лестничке на площадку берегового орудия, служившего гордостью и украшением завода. На меня устремились взоры многочисленных мужчин в кепках и женщин с синими повязками на головах. Ничего нового и особенного я, конечно, сказать им не мог, но я был искренен, заверяя их, что сердца русских рабочих, свергнувших старый режим, не могут не биться в унисон с сердцами их французских товарищей. Гром долго несмолкавших аплодисментов покрыл эти слова.