Помню, как в раззолоченном мундире камер-пажа приглашался я по воскресеньям, после обедни у бабушки, на завтрак к дяде Николаю Павловичу и, пользуясь его особым расположением, проходил прямо в рабочий кабинет этого бывшего государственного деятеля. Он сидел у письменного стола, вечно заваленного, вероятно, по привычке, какими-то бумагами, а я, ожидая, когда он кончит писать, смотрел в окно, выходившее на Мойку, насупротив красного здания придворных конюшен.
— Смотрите, дядя,— не удержался я от возгласа,— казаки идут! Едучи к вам, я слыхал от извозчика, что на Казанской площади студенты бунтуют. Неужели казаки будут их рубить?
— Какое там рубить! Все это, братец, пустяки. Вот когда с топориками народ пойдет, тогда ты обо мне вспомни,— сказал старик и продолжал писать.
Но пошел ли уже народ «с топориками» — вот вопрос.
Революция в России долгое время представлялась мне великим народным бунтом, направленным не только пробив помещиков и властей, но и против всех интеллигентов, которые не имели прочных корней в родной земле.
Мой единственный жизненный друг — отец Алексей Павлович — не смог бы тоже дать мне совет. О революции он избегал говорить и только учил меня с детства, что «единственным справедливым актом во французской революции явилось лишение политических эмигрантов их имущества во Франции». Как бы отнесся Алексей Павлович к эмиграции, мне догадаться было трудно, но я хорошо помнил, что переводы некоторыми русскими богачами даже денег за границу он считал тяжким нарушением интересов России.
Для обоих этих русских людей понятия о России и о царе являлись неотделимыми. «Основные законы Российской империи» были для них священными, и вот почему даже манифест 17 октября так сильно их смутил.
Взирая на каску, завещанную деду Николаем I и хранившуюся под стеклянным колпаком в кабинете на Гагаринской, Игнатьевы должны были помнить, как понимал этот самодержец служение отечеству.
«Я — первый слуга России,— будто бы говорил он,— вам, генералам, надлежит быть вторыми, в противном случае — в Сибирь!» [632]
Как же должен был страдать после этого Алексей Павлович, убедившись в ничтожестве Николая II! Недаром он помышлял в свое время о дворцовом перевороте, но все же представить себе Россию без царя не мог.
Как из потустороннего мира, воскресли в эту ночь передо мной все эти понятия о русском самодержавии, и, несмотря на все возмущение против самой личности Николая II, я понимал, что с его уходом изменится коренным образом лицо моей родины.
Те, кто ею управляли, никогда не вернутся к власти.
«Держи вожжи тройки, которая тебя понесла, столько, сколько можешь. Никогда не перебирай вожжей. Лошади почувствуют твою слабость, и другой кучер, быть может, много слабее тебя, лучше с ними справится» — вот на каком примере мой отец объяснял мне один из главных принципов управления людьми.
Я уже не отделял Россию от революции, но смогу ли я, однако, служить моей родине так, как служил при царе? Чьи приказы я должен буду исполнять? Кому подчиняться?
Нейтральным я оставаться не могу: я всегда презирал нейтралов.
Революционером, «подтачивающим государственные устои», тоже не был.
При таких условиях не лучше ли отойти в сторонку, приказа не подписывать, сделать Францию своей новой родиной и в рядах ее армии продолжать выполнять свой воинский долг?
Однако от одной мысли, что я могу перестать быть русским, сердце сжалось до слез. Как могла такая нелепость в голову прийти?!
«Надо взять себя в руки,— решил я,— и хладнокровно произвести анализ своих мыслей и чувств, точь-в-точь как когда-то в юности на уроках Житецкого анализировали мы героев тургеневских романов».
Ведь все, что я решу сегодня ночью, должно остаться незыблемым до конца моих дней.
Вот копия того листа, что сохранил я навсегда как «отходную» для старой жизни, как «путевку» в новый мир:
ДОВОДЫ