По поводу этого припева Лида потом высказалась так: «Это он, наверное, о своей драме – об Ольге – Наталье»…
Второй песней, которую мы записали, была – «На Сретенке ночной…». Обе он спел у нас в доме 18 мая. Пение и последующий разговор шли при включённом магнитофоне.
Начал Булат с того, что в последнее время мало написал:
…Из-за всей этой истории моей, о которой я тебе рассказывал… Пустая голова. Три рассказика написал с грехом пополам – и всё…
(История была как раз об этой его драме, о том, как разрывался он между двумя женщинами, как уходил из дома – и его начинало тянуть обратно, а после возвращения домой – снова туда, где недавно был…)
Потом рассказал о «Сретенке», которую он «придумал месяца два тому назад; музыку придумал в Вашингтоне». На моё замечание, что это, может быть, первая поэтическая реакция на то, что происходит сейчас в России, Булат ответил историей про одного «болвана», который заведует в «Правде» отделом культуры и который «был со мной в Париже; то есть, он был по своей линии, я по своей». На обратном пути они оказались в одном вагоне. Попутчик, «очень такой заискивающий передо мной», поинтересовался литературными делами Булата Шалвовича, и тот рассказал, что после долгого творческого застоя «вдруг в Париже написал стихи», имеющие отношение к Перестройке («а мы о Перестройке как раз всё время говорили»).
– «Да что вы! Давайте в “Правде” опубликуем!» – «Да нет, знаете, это не для “Правды”». – «Ну, может быть, вы прочтете?» – «Пожалуйста, я прочитаю…» – «Всё. Приезжаем – я вам звоню, берём в “Правду”».
– Не позвонил. Не позвонил, – завершил историю Булат.
И перешёл к другой: про двух тогдашних политиков из разных лагерей – Александра Яковлева, человека «очень горячего», который «хочет что-то изменить» в стране, и его антипода Егора Лигачёва, человека сдержанного и осторожного.
– Я их не знаю, мне трудно судить, – продолжал рассказчик, – но вот деталь такая. На пленуме Союза писателей РСФСР некоторые писатели выступают с безобразными речами. Погромными. Яковлев их вызвал и очень строго предупредил, чтобы этого больше не было. Потом их пригласил к себе Лигачёв. И сказал, что всё правильно, но надо чуть поосторожней…
Потом Булат рассказал «последний анекдот», заметив, что анекдотов давно не было, и тут вдруг появился: «Товарищ генерал, ваше приказание выполнено!» – «А я ничего не приказывал». – «А я ничего не выполнял…»
Зашла речь об антиалкогольной кампании, начатой Горбачёвым, который увидел, как деградирует общество, «пришёл в отчаяние и сказал, что надо прекратить пить». И зря:
– Я считаю, что надо было оставить водку в продаже, но строго наказывать за пьянство на работе, на улице. Очень строго. Очень. Водку продают в закрытых переулочках. По шесть часов стоят в очереди. По пять часов… Женщины все «за». А я недоволен, потому что ко мне приходят друзья – а мне нечем их угостить. Достать трудно, надо стоять в очереди…
Во время прогулки по кампусу, когда мы заговорили о том, что может выйти из перестроечных попыток Горбачёва, Булат сказал, что украинцы, пожалуй, воспрянут раньше русских. Вспомнил, что в деревне Калужской области, где он преподавал после войны, чуть ли не единственной пищей её голодающих жителей – русских и украинцев – была свинина. Свиней забивали осенью. Украинцы превращали их в колбасы и копчёные окорока. Русские рубили на куски и бросали в бочки с солёной водой. «Зачем вам эта солонина, посмотрите, что ваши соседи делают!» – «Да знаем, но – возиться неохота!»
– Ну какая тут может быть надежда… – развёл руками Булат…
«Даже Пастернак не говорил о себе: я поэт»
«Понизе, понизе!» – любил повторять Булат, когда мне случалось перед его выступлениями настраивать его гитару, особенно же, когда в Америке перестраивал шестиструнную, которой он не владел, на семиструнную (Булат умел обходиться без средней струны – ре). Его преследовал страх, что он не вытянет высоких нот, перед исполнением «Песенки о молодом гусаре», предупреждал, что в припеве может пустить петуха. Я, признаюсь, приложил руку к этой его фобии: настроил однажды инструмент чуть ли не на тон выше. Волновался, спешил, под рукой ни рояля, ни камертона (а абсолютным слухом Бог меня не наградил). Булат настраивал свою «подругу семиструнную» на полтона, тон, а то и на два с половиной тона ниже общепринятого (соль-мажорного) строя. При этом третью снизу струну (си) он на полтона поднимал – как это обычно делают гитаристы-любители, чтобы облегчить работу левой руки.
Это насмешливо-дурашливое «понизе, понизе» вспомнилось мне теперь, когда я задумался об удивительном свойстве Булата сбавлять тон всякий раз, как заходила речь о нём и о его песнях. От комплиментов отмахивался.
– Ничего, да, ничего? – бросал он, исполнив новую вещь, видя, что она понравилась и затрудняя дальнейшие излияния.