— Я считаю, что выполнил свой долг… — ему хотелось сказать «перед народом», «перед революцией», но в последний момент он испугался этих громких слов и, помолчав, выдавил: — Долг командира.
— Плохо ты усвоил долг революционного командира, — буркнул Степанов, но уже без злости. — Больше вам нечего сказать?
— Если еще кто-нибудь продаст оружие немцам… Степанов перебил его:
— Ладно. Садитесь. Ваше слово, товарищи. Установилась тишина. Казалось, люди даже перестали дышать.
Богунович услышал удары собственного сердца и испугался, как бы их не услышали другие: очень гулкими они были, как удары молота, даже зазвенело в ушах, закололо в виске.
Первым подал голос Рудковский:
— Любой из нас застрелил бы такого сукиного сына.
— Ты за себя говори! — почему-то снова разозлился Степанов и закашлялся.
— Я за себя и говорю.
— Анархисты, — упрекнул Степанов и дружелюбно обратился к командиру третьего батальона: — Твое слово, Берестень…
Берестень, всегда медлительный, не сразу поднялся. Может, потому, что в этот миг вернулся Пастушенко, стал в открытых дверях, откуда потянуло холодом; все жадно вдыхали свежий воздух.
Берестень чесал затылок и рассуждал:
— Конечно, на самосуд права нет… Но как бы сделал я? Если бы из моего батальона… Не знаю. Тут еще возраст нужно учесть… Мне сорок… у меня дети…
— Голубчик, мне шестьдесят, а я доставал револьвер… клянусь. Только Сергей Валентинович опередил меня…
«Почему старик так выгораживает меня? Он же ругал меня всю дорогу. Вздыхал, стонал!» — подумал Богунович.
— Бугаенко.
— Передать штабу фронта. Пусть они судят. Комитетчики недовольно загудели: признавали только свой суд, никаких штабов!
— Шатрул.
Шатрун бросил на пол потушенный окурок, старательно растер его сапогом.
Этот его жест особенно испугал Богуновича. Но Шатрун вдруг поднял голову, весело и хитро сверкнул на подсудимого глазами и громко сказал:
— Межень — контра. А с контрой — разговор короткий. Командира оправдать!
И зазвучало на разные лады это слово:
— Оправдать.
— Оправдать.
Тогда Богуновичу показалось, что флигель покачнулся, комната снова наполнилась густым туманом. Появился иной страх: не проявить бы слабость — не упасть от головокружения.
Но Пастушенко, как бы увидев, в каком он состоянии, сжал его руку в локте и этим вернул силу, ощущение реальности и способность сказать:
— Спасибо, товарищи. До смерти не забуду…
Часть вторая
Урок истории
Глава первая:
Беспрерывная битва
1
Январские волнения рабочих в Германии и Австро-Венгрии, бурные выступления болгарского народа за мир с Россией вынуждали делегации Четверного союза маневрировать на переговорах в Бресте. Кюльману, Чернину, Попову и даже Талаат-паше пришлось произнести немало красивых речей о стремлении их правительств к миру, об уважении к другим народам, особенно к тем, земли которых топтали сапоги кайзеровских солдат, — полякам, литовцам, латышам, украинцам (белорусов как нацию не вспоминали), о праве этих народов на государственность, на самоопределение. Слова, слова… Огромный том дешевой демагогии.
Генералы говорили более конкретно и решительно. Представитель партии войны, воспитанник прусской военной школы, в которой издавна культивировалась ненависть к славянам, самоуверенный и опьяневший от побед Восточного фронта, где он был начальником штаба (против их фронта у русских не нашлось даже второго Брусилова), генерал Гофман на заседании политической комиссии предъявил советской делегации карту с обозначением земель, которые Германия «вынуждена» удерживать за собой. Это была наглая аннексия всей Польши, значительной части Литвы, Латвии, Эстонии, Белоруссии с сохранением жестокого оккупационного режима, полной власти над народами, вконец разоренными войной, доведенными до нищеты. Дипломатический туман — такая, дескать, линия диктуется «военными соображениями» — никого не мог ввести в заблуждение. Тут же выступил Кюльман и дал понять, что от того, как русские отнесутся к последним немецким предложениям, будет зависеть подписание мира.
По существу это был ультиматум, хотя еще и замаскированный. Карта возмутила членов советской делегации. А руководитель ее Лев Троцкий, мастер логических комбинаций, сразу сообразил, какой сильный козырь немцы дали ему против Ленина — для поддержания тезиса «ни войны, ни мира».
Ленин боролся за мир без аннексий и контрибуций. Как пропагандистский лозунг, думал Троцкий, это прекрасно. Но надо считать наивными империалистов, чтобы надеяться, что они когда-нибудь согласятся на такой мир. Кто же больший реалист в политике — он, Троцкий, или Ленин? На что же вам теперь решиться, Владимир Ильич? Принять немецкие условия, аннексионистский мир? Конечно, вы готовы пойти и на это во имя своей фантастической идеи победы и укрепления революции в одной стране — в отсталой России. Но идея подписания подобного мира не овладела, как вы учили, массами. Что вам скажет партия, когда вы предложите подписать такой грабительский мир?