– А и горазд же ты ко ядению! – с материнским восхищением повернула голову к брату Наталья Кирилловна. – Крепки сыны племени нарышкинского!
– Чать, не хилые сучья Милославского рода, – подхватил Стрешнев. – То не в меру тонки, то, к прикладу взять царевну Софью, не в меру рыхлы да толсты.
– Сие в двадцать-то пять годков! – покривился Голицын. – А до годов царицы нашей ежели доживёт, ей-ей, прижмёшь – и сукровицею изойдёт.
Иван Кириллович выплюнул на ладонь непрожёванный сырник и удивлённо вытаращил глаза:
– В толк не возьму, как Василий Васильевич с нею…
– Попримолкни! – стукнула царица по столу кулаком и, зардевшись, исподлобья поглядела на Тихона Никитича. Иван хотел продолжать, но раздумал и, сунув в рот недожёванный сырник, деловито принялся работать челюстями. Едва окончив трапезу, Борис Алексеевич пошёл к воспитаннку своему Петру.
Царевич сидел, уткнувшись кулачками в круглое своё личико. Его чёрные большие глаза рассеянно скользили по грязному полу, а рот то и дело раздавался в певучих и протяжных зевках. Видно было, что он не слушал рассказов сидевшего подле него на корточках монаха.
– Всё тянешь, отец? – снисходительно потрепал Голицын по спине монаха.
– Все жилы повытянул, – надул губы Пётр и плюнул на ряску рассказчика.
Монах щелчком сбил слюну с ряски и перекрестился.
– Каким премудростям навычен, теми и делюсь с царевичем благоговейно.
Пётр заткнул пальцами уши.
– Он сказывает, а мне все не в толк. То ли дело, бывало, Зотов Никита Моисеев[39]! Такие рассказывал сказы – день бы слушал деньской.
Монах поднялся с корточек и вопросительно поглядел на Голицына.
– Продолжать ли, аль будет?
– Вали дале.
Забрав в кулак бороду, монах снова присел.
– Из Матицы Златой внемли истину, херувим мой, царевич. – И быстро затараторил: – Кольма более есть солнечный круг земного круга, тольми более есть земной круг лунного круга…
– А ни вот столько не уразумел, – показал на край пальца Борис Алексеевич. – «Кольма тольми»… вот те и разбери!
В глазах монаха засквозила неподдельная скорбь.
– И сам-то я, князь ласковый, не разумею. Колико годов настоятель в голову мою сиротскую сию премудрость вколачивал, а ни в какую! Словеса словно бы и постиг из Матицы, а чтобы уразуметь, что к чему, – нет, не дано мне Господом Богом.
Он жалко вздохнул и ещё быстрее застрекотал:
– Глаголют бо и тии, иже оструумею той добре извыкли суть, стадий мнят круга земна двадцать тем и пять тем и ти две, а премерение ея боле восьми тем…
Пётр вцепился пальцами в свои кудри, сердито пыхтел и, как недовольный на волчицу-мать волчонок, злобно цокал зубами.
– …Солнечных премерений… – закрыв глаза, барабанил монах, – мнят боле…
Голицын не выдержал и, пригнувшись, щёлкнул изо всех сил пальцами по переносице рассказчика.
Монах от неожиданности поперхнулся обрывком слова и оглушительно чихнул.
– Аль будет? – с надеждой воззрился он на князя.
Пётр соскочил с лавки и обнял колени Голицына.
– Пущай попримолкнет. Не можно мне боле слушать его.
Но Борис Алексеевич, отвернувшись к окну, чтобы не выдать искреннего своего сочувствия царевичу, строго заметил:
– Не силён я положенные царицею сроки для науки твоей отменять. – И брызнул слюной на монаха:
– Будет тебе Матицей потчевать. Почни сызнова из Азбуковника.
Точно рассыпавшееся по степи стрекотанье кузнечиков, хлынул поток навек заученных слов из уст монаха:
– Асиди есть трава, от нея бегают нечестивые духи, а растёт она во индийских странах… А рукописуется «аз» тако, царевич…
Поспешно начертав на бумаге каракулю, которая, по его мнению, изображала букву «а», он помчался дальше.
– Балена – рыба морская, а величество ея бывает в длину шестьдесят сажен, а поперёк тридцать сажен. И егда учнёт играти, тогда гласом кричит, что лютый зверь. А на носу у нея вверх – что две трубы дымные велики, а как прыснет – и от того прыску корабль потопит, как близко тое рыбы корабли плывут…
– Стой, погоди! Убьёшься! – расхохотался Борис Алексеевич и схватил руку монаха, молниеносно выведшую букву «б».
Развалившийся на лавке царевич приподнял голову, сонливо пожевал губами и снова поудобней улёгся.
Голицын выглянул на двор. Из-за клочьев рассеянных туч несмело щурилось на землю солнце. Туман над лесом поредел, в его прозрачную ткань вплетались золотые узоры тонких, как запах только что скошенной травы, лучей. На потешной площадке, посредине двора, сбившись тесным кружком у серебряной лужи, нетерпеливо переминались с ноги на ногу сверстники царевича, «робятки Петровы», как их называл Борис Алексеевич: спальники, стольники и карлы.
Завидев Голицына, карла Никита Комар, подобрав полы малинового кафтана на беличьем меху с золотыми пуговицами, вскочил на спину к карлу Родионову Ваське и, оглушительно заверещав, поскакал к окну.
Князь незло погрозился и отошёл в глубь терема.
– Сдаётся мне, пора и кончать, – лукаво склонился он над царевичем.
Словно какая-то могучая сила сбросила Петра с лавки.
Не успел монах разогнуться, как почувствовал на спине седока.