Но главным и определяющим в жизни Чайковского после 1884 года была, конечно, сама русская действительность, бесконечно тяжелая, тусклая и сумрачная на поверхности и полная приглушенного реакцией, но сильного движения в толще, в глубине. Это были годы знаменитой Морозовской стачки, годы возникновения первых марксистских групп, годы отрочества и юности Ленина. Все, чем мы сейчас живем, что немеркнущим пламенем озарило XX век и кинуло снопы света в прошедшее и в грядущее, завязывалось и зрело в глухие, совиные годы, когда Петр Ильич зажил своим домом под тихим Клином. Он читал «Московские ведомости», хотя по-прежнему не терпел Каткова, читал газету «Гражданин» своего приятеля по Училищу правоведения, князя Мещерского, хотя и довольно справедливо назвал его в одном из писем к Модесту сукиным сыном. Он читал захиревшие под чудовищным цензурным прессом «Русские ведомости», задыхавшиеся и, наконец, задохнувшиеся «Отечественные записки» Салтыкова-Щедрина и скучные, самодовольные либеральные журналы, говорившие всем своим культурным обликом, многозначительными умолчаниями и многозначительно-брюзгливым тоном: «Мы это знали. Мы это предвидели. Мы даже предупреждали. Нас не слушали. Вот и получилось». А в разделе беллетристики странно похожие друг на друга унылые поэты в небрежно рифмованных стихах сообщали о смерти своей музы, о безмолвных рыданиях, сотрясающих больную грудь, и о том, что юность миновала безвозвратно…
Было и новое. Расплодились бойкие газетки, потрафляя своей публике мелкой сплетней, утробным циническим смешком и уголовной хроникой. Царем и богом этой коммерческой прессы была, конечно, самая раскупаемая газета тех лет «Новое время». Здесь цинический смешок над гуманизмом и просветительством, над жертвенностью и «идеями» был доведен до виртуозности, сплетня стала великосветской и околоправительственной, а уголовная хроника была освежена со вкусом и знанием дела из номера в номер веденной травлей «инородцев» — поляков, финнов, евреев, армян. Готовил это аппетитное варево один из умнейших и самый свободный от обременительного чувства стыда из всех тогдашних журналистов— А. С. Суворин. Откровенная пошлость, какие-то подонки бытового реализма широким потоком текли по страницам повременных изданий, заливая и стародворянский, все более ветшавший и плесневевший «Русский вестник», и профессорский, осторожно либеральный «Вестник Европы».
Умер Островский — точно дуб повалился, изъеденный, подточенный сотнями прожорливых короедов и гусениц. Сценой овладели не лишенные дарований, но лишенные больших мыслей и серьезных наблюдений ремесленники от драматургии, измельчавшие последыши психологической и бытовой драмы. Печать третьесортности лежала на их изделиях. Выдающиеся артисты Малого театра, сверкающие талантом артисты Александринского театра выступали теперь в пьесах В. Крылова и И. Шпажинского, где комедия неизменно сползала в анекдот, а драма в мелодраму, где жизненная достоверность замирала на скользкой грани между репортажем и сплетней.
Все это накипь 80-х годов, всплывшая наверх и мешающая разглядеть то, что в глубине. Но ведь та жизнь, которая формировала сознание Ленина и первых русских марксистов, которая создала русский рабочий класс и подготовила его к великой борьбе, ведь эта жизнь окружала и Петра Ильича. Нужно было только уметь видеть и слышать.
По счастью, строить ему приходилось не на пустом месте. Демократическая основа, заложенная еще в юные годы, глубокая инстинктивная враждебность к старому крепостническому и новому, быстро складывающемуся буржуазному порядку были прочнее и крепче, чем реакционно-обывательские веяния.
Это возвращение к тому, что лежало в самой основе личности Чайковского и лишь до поры заслонялось наносными и преходящими настроениями, дает себя чувствовать во многом и составляет важнейшую особенность последних девяти лет жизни композитора. Без этого никакие жизненные впечатления, даже самые осязательные и яркие, не могли бы навеять ему мыслей и образов, к воплощению которых устремился Чайковский в эти годы. Его художественный кругозор стал в 1885 году шире, мастерство разнообразнее и тоньше. Поворот руля, — и быстро крепчающий ветер надувает паруса, наполняет грудь своим свежим дыханием, гонит прочь усталость — «громада двинулась и рассекает волны».