Хмурый день кончился. На кладбище Александро-Невской лавры в Петербурге выросла новая могила, отзвучали речи, разошлись по домам озябшие люди. Все пошло своим чередом. Дети, которых покойный, как никто, умел развлечь и рассмешить, еще хорошо помнили «вкусный», чудно-свежий запах туалетной воды, который Петр Ильич неизменно вносил с собою. Перед взрослыми, «как живой», вставал симпатичнейший и добрейший Петр Ильич. И все это было невозвратимым прошлым.
Жизнь год за годом ваяла облик Чайковского: там прорезывала морщинку, здесь лепила складку меж бровей, добавляла тихого света в глазах, усталую усмешку у рта. Смерть круто остановила этот процесс безостановочного разрушения и созидания. Поток изменений иссяк. Больше не было новых фотокарточек, не было писем. Череда воспоминаний, копившихся у родных и друзей, оборвалась листком календаря с ничем не замечательными цифрами — 25. X. 1893. Этот будничный листок внезапно выделился и, как пограничный знак, замкнул весь жизненный путь, грубо разделив неделимую реку времени на «до» и «после».
Перестав изменяться, облик Чайковского стал иным. Смерть, а потом и быстробегущие годы свеяли с него все случайное. Утратили значение минутные помыслы, мелкие досады. Не стало Чайковского, вынужденного носить маску светского человека, неизменно приветливого и благодушного автора дружеских и деловых писем. Не стало человека, обязанного общаться со средой, стоявшей чаще всего много ниже его в нравственном и общественном отношении, и в свой черед принимать ее печать. С глубокой, но не скорбной, скорее даже просветленной думой на лице входил в бесконечную череду отошедших поколений страстно ненавидевший смерть и страстно любивший жизнь музыкант, мыслитель, гражданин. Словно снят был последний слой мертвого вещества, лежавший между замыслом и воплощением, между человеком и его образом. Скульптор сложил резец и молоток. Для Чайковского настала история.
Смягчая былые расхождения, воздавая, порою запоздалую, дань глубокого уважения, она принесла на могилу композитору нелицемерные признания друзей. «Знаете ли, какую оперу я полюбил? «Пиковую даму». Сколько там хорошего!» — писал Римский-Корсаков одному из своих приятелей и поклонников летом 1895 года. Он пожалел теперь, как вспоминает Глазунов, что не успел при жизни Петра Ильича сказать ему об этом: «Наверное, ему было бы приятно выслушать мой отзыв, как о лучшей его опере». На первый план выдвигалось общее, соединявшее музыкальных «шестидесятников». «Как интересна биография Чайковского, — сообщал Николай Андреевич Лядову в августе 1901 года, после знакомства с первым томом работы Модеста Ильича; — точно собственные воспоминания читаешь». «Прекрасное сочинение», — лаконично определил он в 1904 году Шестую симфонию…
Отвечая на злорадный упрек Буренина, Стасов с гневом и болью писал: «…Буренин объявлял про меня, что… я проглядел Чайковского… Что может сравниться с этой бессмысленной, бесконечной и бессовестной ложью?.. Никогда я не «проглядывал» Чайковского, а напротив, мы были всегда с ним в самых симпатичных обоюдных отношениях, всегда восхищался тем, что было глубоко талантливого в его созданиях и выражал это много раз в печати…» А в 1902 году, читая труд Модеста Ильича, Стасов, извещая об этом биографа, с обычной прямотой заявил: «Конечно, я не раз был совершенно не согласен с мнениями и критическими приговорами вашего покойного брата, как много раз [был] не согласен с ним во многом и в наших личных разговорах… Все это так, но все-таки я встречаю в его мыслях и суждениях столько прекрасного, умного, чистого, светлого, иногда даже глубокое, — и всегда искренно, что никогда не могу не радоваться и не восхищаться».
Стасов, когда-то написавший первую крохотную биографию Чайковского — справку о нем для «Русского календаря» А. С. Суворина на 1873 год, первый запросивший у Петра Ильича сведения о его жизни и творчестве для статьи «Русские композиторы» в журнале «Всемирная иллюстрация», все собирался теперь издать свою переписку с Петром Ильичом, сопроводив ее пояснениями и воспоминаниями. Сделать этого ему уже не пришлось, но в последней статье, написанной всего за три дня до удара, лишившего его речи, и за считанные дни до смерти Владимир Васильевич снова вспомнил о своем друге. В этой горячей и задорной, кипуче-молодой статье в защиту Шумана он с гордостью упоминал, что симфонии Шумана признавал великими созданиями «сам Чайковский, высокоталантливый симфонист». Так еще одна примирительная веточка упала на могилу Петра Ильича…
«Вспоминаете ли вы еще о лейпцигских временах, о чудесном вечере у вас с Чайковским? — спрашивал в 1902 году Э. Григ у пианиста и дирижера А. И. Зилоти. — За этот вечер я вечно буду благодарен вам и вашей супруге». Норвежский композитор писал, что за годы, прошедшие с кончины «благородного мейстера Чайковского», он полюбил его еще глубже. Почти перед самой своей смертью он выразил Зилоти задушевное желание снова повидаться и побеседовать «о старых, чудных днях с Чайковским».