Когда пришел «Октябрь» и «неудачникам» всех стран были обещаны и дворцы, и обеды, и всяческие удачи, Мандельштам оказался "на той стороне" — у большевиков. Точнее — около большевиков. В партию он не поступил (по робости, должно быть, — придут белые — повесят), товарищем народного комиссара не пристроился. Но терся где-то около, кому-то льстил, пожимал какие-то руки, которые не следовало пожимать, — пожимал и какими-то благами за это пользовался. Это было, конечно, не совсем хорошо, но и не так уж страшно, если подумать, какой безответственной — (притом голодной, беспомощной, одинокой) "птицей Божьей" был Мандельштам. Да и не одному ему из "литераторов российских", и отнюдь при этом не «птицам», вроде Мандельштама, увы, придется элегически вздохнуть:
вспомнив 1918–1920 годы, Смольный, Асторию, "Белый коридор" Кремля…
…1918 год. Мирбах еще не убит. Советское правительство еще коалиционное — большевики и левые эсеры. И вот в каком-то реквизированном московском особняке идет «коалиционная» попойка. Изобразить эту или подобную ей попойку не могу по простой причине: не бывал. Но вообразить не трудно: интеллигентские бородки и золотые очки вперемежку с кожаными куртками. Советские дамы. "За милых женщин, прелестных женщин"… «Пупсик»… "Интернационал". Много народу, много выпивки и еды. Тут же, среди этих очков, «Пупсика», «Интернационала», водки и икры — Мандельштам. "Божья птица", пристроившаяся к этой икре, к этим натопленным и освещенным комнатам, к «ассигновочке», которую Каменева завтра выпишет, если сегодня ей умело польстить. Все пьяны, Мандельштам тоже навеселе. Немного, потому что пить не любит. Он больше насчет пирожных, икры, "ветчинки"…
Советская попойка, конечно, тоже смешна: и как всякое сборище пьяных людей, и «индивидуально»; и советскими манерами "прелестных женщин", и этим «мощным» «Интернационалом», и мало ли чем. «Коалиция» пьет, Мандельштам ест икру и пирожные. Каменева на тонкую лесть мило улыбнулась и сказала: "Зайдите завтра к моему секретарю". «Пупсик» гремит. Тепло. Все хорошо. Все приятно. Все забавно. И… много пить не следует, но рюмку, другую…
Но вдруг улыбка на лице Мандельштама как-то бледнеет, вянет, делается растерянной… Что такое? Выпил лишнее? Или пепел душистой хозяйской сигары прожег сукно только что с такими хлопотами сшитого костюма?..
Или зубы, несчастные его зубы, которые вечно болят, потому что к дантисту, который начнет их сверлить, пойти не хватает храбрости, — зубы эти заныли от сахара и конфет?..
Нет, другое.
С растерянной улыбкой, с недоеденным пирожным в руках, Мандельштам смотрит на молодого человека в кожаной куртке, сидящего поодаль. Мандельштам знает его. Это Блюмкин, левый эсер. Знает и боится, как боится, впрочем, всех, кто в кожаных куртках. Он решительно предпочитает мягко поблескивающие очки Луначарского или надушенные, отманикюренные ручки Каменевой. Кожаные куртки его пугают, этот же Блюмкин особенно. Это чекист, расстрелыцик, страшный, ужасный человек… Обыкновенно Мандельштам старается держаться от него подальше, глазами боится встретиться. И вот теперь смотрит на него, не сводя глаз, с таким странным, жалким, растерянным видом. В чем дело?
Блюмкин выпил очень много. Но нельзя сказать, чтобы он выглядел совершенно пьяным. Его движения тяжелы, но уверенны. Вот он раскладывает перед собою на столе лист бумаги — какой-то список, разглаживает ладонью, медленно перечитывает, медленно водит по листу карандашом, делая какие-то отметки. Потом, так же тяжело, но уверенно, достает из кармана своей кожаной куртки пачку каких-то ордеров…
— Блюмкин, чем ты там занялся? Пей за революцию… И голосом, таким же тяжелым, с трудом поворачивающимся, но уверенным, тот отвечает:
— Погоди. Выпишу ордера… контрреволюционеры…
— Сидоров? А, помню. В расход. Петров? Какой такой Петров? Ну, все равно, в расх…
Вот на это-то смотрит, это и слушает Мандельштам. Бездомная птица Божья, залетевшая сюда погреться, поклевать икры, выпросить "ассигновочку".
Слышит и видит:
— …Сидоров? А, помню, в расх…
…Ордера уже подписаны Дзержинским. Заранее. И печать приложена.
"Золотое сердце" доверяет своим сотрудникам «всецело». Остается только вписать фамилии и… И вот над пачкой таких ордеров тяжело, но уверенно поднимается карандаш пьяного чекиста.
— …Петров? Какой такой Петров? Ну, все равно…
И Мандельштам, который перед машинкой дантиста дрожит, как перед гильотиной, вдруг вскакивает, подбегает к Блюмкину, выхватывает ордера, рвет их на куски.