Морденко, кроме кухни, которая служила и прихожею, занимал квартиру в три комнаты. Первая, в которой теперь находится он с сыном, служила приемной. Это была большая горница в три окошка, сырая, закоптелая и почти пустая. Посредине стояли стол да три стула; у окна — клетка с попугаем; по стене, близ печки, сложено с полсажени сосновых дров. Дверь с висячим замком вела в смежную однооконную комнату, называвшуюся спальней; из этой смежной комнаты виднелась дверь в третью, замкнутая большими замками на двух железных болтах и печатанная двумя печатями. Это была кладовая, где хранились заложенные вещи.
На столе появился наконец грязнейший зазеленелый самовар; Морденко насыпал в чайник каких-то трав из холщового мешочка.
— Чаю я не пью, — пояснил он при этом, — чай грудь сушит, а у меня вот настой хороший, из целебных, пользительных трав… летом сам собираю… оно немного терпко на вкус, зато для желудка здорово и греет тоже — никаких дров не нужно.
В печке между тем затрещали четыре полена, но сырые дрова не загорались, а только тлели и вскоре совсем потухли. Морденко воспользовался этим обстоятельством и поспешил закрыть трубу. Из печки повалил едкий дым. «Авось, после чаю скорей уберется, как глаза-то заест», — подумал старик, взглянув сквозь свои круглые большие очки на закашлявшегося сына. В нем как-то странно боролись человеческое чувство к своему ребенку и нелюбовь к обществу, желание отделаться поскорей от лишнего человека.
— Что дыму-то напустил?.. Зачем трубу закрываешь? Угар пойдет! — огрызлась на него Христина.
— Дура, молчи!.. Угар… что ж такое угар! Жар в комнате вреден для здоровья, а небольшой угар — ничего не значит, ибо комнаты большие — разойдется.
— Вот так-то и всегда!.. Эка жисть-то чертовская! — ворчала Христина, удаляясь в свою холодную кухню.
В это время что-то странное стукнуло в форточку, словно бы о стекло хлопнулись два птичьих крыла.
Морденко обернулся и как-то загадочно проговорил с улыбкой:
— А!.. прилетел!..
— Кто прилетел? — отозвался Ваня, покосясь на окошко.
— Он прилетел…
И с этими словами, старик, кряхтя и кашляя, отворил форточку. В нее впорхнуло какое-то странное существо и, хлопая крыльями, уселось на плечо Морденки. В полумраке сначала никак нельзя было разглядеть, что это такое. Оно поднялось на воздух, с шумом описало несколько тяжелых кругов по комнате, шарыгая крыльями о стены, задело попугаячью клетку и снова уселось на плечо.
«Безносый», — неожиданно крякнул попугай, встрепенувшись на своем кольце.
Морденку очевидно утешило это восклицание.
— А ты не осуждай! — с улыбкой обратился он к попугаю в наставительном тоне. Птица, сидевшая у него на плече, продолжала хлопать крыльями и, как бы ласкаясь, вытягивала свою странную, необыкновенную голову, прикасаясь ею к шее старика. Вглядевшись в нее, можно было догадаться, что это голубь, у которого совершенно не имелось клюва: он был отбит или отрезан так ловко, что и следов его не осталось; торчал только один высунутый язык, и это придавало птичьей физиономии какой-то необыкновенно странный и даже неприятный характер.
— Это мои друзья, — говорил старик, качая головой, — больше друзей у меня нет никого — только Попочка и Гулька… На улице птенцом нашел, сам воспитал, сам вскормил, а он теперь благодарность чувствует…
И старик подставил голубю наполненную какою-то мякотью чашку, в которую тот окунул свою бесклювую голову и таким образом кормился. Этот голубь вместе с попугаем гуляли прежде на воле по всем комнатам; но однажды между ними произошла баталия, и попугай откусил голубю клюв, так что этот уже поневоле должен был за дневным пропитанием прилетать к старику.
И эти три существа составляли между собою нечто целое, совершенно замкнутое в самом себе, изолированное от всего остального мира; даже полудикая Христина звучала между ними каким-то диссонансом, который, несмотря на всю свою дикость, все же таки хоть как-нибудь напоминал жизнь человеческую, ближе подходил к ней, чем эта странная троица. Голубь никогда не издавал воркованья, ниже какого звука, кроме хлопанья крыльев; попугай, напротив, был птица образованная и любил иногда по часу крякать целые фразы, коим обучал его Морденко.
Временем старик начинал бояться даже свою Христину: чудилось ему, что она «злой умысел на него держит», и он запирался тогда на замок в свои комнаты, не имея в течение суток никакого сообщения с кухней. Впрочем, на ночь он и постоянно замыкался таким образом.
И вот тогда-то, оставаясь уже вполне принадлежащим своему особому миру, делаясь живым членом своей собственной семьи, помещался он обыкновенно в глубокое старинное кресло; голубь садился ему на плечо, попугай вертелся в клетке — и были тут свои ласки, шли свои интимные разговоры, начиналась своя собственная жизнь.
«Разорились мы с тобой, Морденко!» — пронзительно кричала птица из своего заточения.