Аполлон Аполлонович с помолодевшим лицом, с неприлично распахнутой полой халата шлепал взад и вперед по гостиной, спрятав за спину руки, опустив низко лысину: подойдя вплотную к изумленному гостю, он забрызгал слюной:
- "Как могли они думать? Одно дело - твердая, административная власть, а другое дело... - нарушение прямых, законных порядков".
- "Аполлон Аполлонович", - урезонивал аннинский кавалер, - "вы человек твердый, вы - русский... Мы надеялись... Нет, вы конечно подпишитесь..."
Но Аполлон Аполлонович завертел подвернувшийся карандаш между двумя костяшками пальцев; остановился, зорко как-то взглянул на бумагу: переломался, треснувши, карандаш; взволнованно он теперь перевязывал кисти халата с гневно дрожащею челюстью.
- "Я, батюшка, человек школы Плеве... Я знаю, что делаю... Яйца кур не учат..."
- "Ме-емме... Я не дам своей подписи".
Молчание.
- "Ме-емме... Ме-емме..."
И надул пузырем свои щеки...
Господин с пушистыми бакенбардами недоумевающе спускался по лестнице; для него было ясно: карьера сенатора Аблеухова, созидаемая годами, рассыпалася прахом. По отъезде вице-директора Учреждения Аполлон Аполлонович продолжал расхаживать в сильном гневе среди кресел ампир. Скоро он удалился; скоро вновь появился: он под мышкою тащил тяжеловесную папку бумаг на перламутровый столик, припадая папкою и плечом к все еще болевшему боку; положивши перед собой эту папку бумаг, Аполлон Аполлонович позвонился и приказал немедленно перед собою развести огонек.
Из-за нотабен, вопросительных знаков, параграфов, черточек, из-за уже последней работы на каминный огонь поднималась мертвая голова; губы сами себе бормотали:
- "Ничего-с... Так себе..."
Закипела, и от себя отделяя кипящие трески и блес-ки, расфыркалась жаром дохнувшая груда - малиновая, золотая; угольями порассыпались поленья.
Лысая голова поднялась на камин с сардоническим, с усмехнувшимся ртом и с прищуренными глазами, воображая, как теперь летит от нее через слякоть взбешенный, окончательный карьерист, предложивший ему, Аблеухову, просто подлую сделку с ничем не запятнанной совестью.
- "Я, мои судари, человек школы Плеве... И я знаю, что делаю... Так-то-с, судари..."
Остро отточенный карандашик - вот он прыгает в пальцах; остро отточенный карандашик стаями вопросительных знаков упал на бумагу; это ведь последнее его дело; через час будет дело это окончено; через час в Учреждение затрещит - в телефон: с уму непостижимым известием.
Подлетела карета к кариатиде подъезда, а кариатида - не двинулась: бородач - старый, каменный, подпирающий подъезд Учреждения.
Тысяча восемьсот двенадцатый год освободил его из лесов. Тысяча восемьсот двадцать пятый год бушевал декабрьскими днями; отбушевали они; пробушевали январские дни так недавно: это был - девятьсот пятый год.
Каменный бородач!
Все бывало под ним и все под ним быть перестало. То, что он видел, не расскажет он никому.
Помнит и то, как осаживал кучер свою кровную пару, как клубился дым от тяжелых конских задов; генерал в треуголке, в крылатой, бобром обшитой шинели, грациозно выпрыгивал из кареты и при криках "ура" пробегал в открытую дверь.
После же, при криках "ура" генерал попирал пол балконного выступа белолосинной ногою. Имя то утаит бородач, подпирающий карниз балконного выступа; каменный бородач и доселе знает то имя.
По о нем не расскажет он.
Никому, никогда не расскажет он о слезах сегодняшней проститутки, приютившейся ночью под ним на ступенях подъезда.
Не расскажет он никому о недавних наездах министра: был тот в цилиндре; и была у него в глазах - зеленоватая глубина; поседевший министр, выходя из легеньких санок, гладил холеный ус серой шведской перчаткой.
Он потом стремительно пробегал в открытую дверь, чтоб задумываться у окон.
Бледное, бледное лицевое пятно, прижатое к стеклам, выдавалось оттуда вон; не угадал бы случайный прохожий, глядя на это пятно, в том прижатом пятне - не угадал бы случайный прохожий в том прижатом пятне повелительного лица, управляющего отсюда российскими судьбами.
Бородач его знает; и - помнит; но рассказать - не расскажет - никому, никогда!..
Пора, мой друг, пора; покоя сердце просит... Бегут за днями дни, и каждый день уносит Частицу бытия; а мы с тобой вдвоем Располагаем жить; а там - глядь: и умрем.16
Так говаривал своему одинокому другу поседевший, одинокий министр, теперь почивающий.
И нет его - и Русь покинул он, Взнесенну им...17
И - мир его праху...
Но швейцар с булавой, засыпающий над "Бир-жевкою", измученное лицо знавал хорошо: Вячеслава Константиновича, слава Богу, в Учреждении еще помнят, а блаженной памяти императора Николая Павловича в Учреждении уж не помнят: помнят белые залы, колонны, перила.
Помнит каменный бородач.
Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою ль стрелою проспекта, иль над горькой, соленой, чужой - человеческою слезой?
На свете счастья нет, а есть покой и воля... Давно желанная мечтается мне доля: Давно, усталый раб, замыслил я побег В обитель дальнюю трудов и чистых нег.