Ударник Социалистического Труда к себе на металлургический комбинат им. Сендзимира (бывш. Ленина) ходил к шести утра. Случай, о котором он рассказывал, то есть его крутой запой произошел зимою, когда — как всем известно — и в шесть вечера, и в шесть утра одинаково темно. Ударник Социалистического Труда проснулся в темноте — было полшестого. С пьяным тупым отчаянием он осознал, что еле-еле успевает на работу; к счастью, на опохмелку у него еще оставалось, он чуток подлечился, а по пути к остановке, в магазине, еще заправился пивом. То, что в столь ранний час магазин неожиданно оказался открыт, несколько его удивило, обычно открывали магазин около семи, а тут на тебе, еще и шести нет… Позже, на остановке, тоже кое-что не сходилось: народ не тот, что всегда, да и больно много людей, вдобавок чересчур уж они шустрые для зимнего раннего утра… В конце концов страшное подозрение закралось в душу Ударника Социалистического Труда, однако кого попало он спрашивать не стал, постеснялся и начал глазами отыскивать в толпе какого-нибудь собрата — долго, впрочем, искать не пришлось. В надлежащем месте, на самом краю тротуара, стоял надлежащим образом пошатывающийся человек. Пошатывался он именно так, как надо было: легонько и почти незаметно; человек этот, хоть и нетвердо держался на ногах, наверняка еще знал, какая пора на дворе. Ударник Социалистического Труда подошел к нему и спросил:
— Послушай-ка, скоро шесть, но шесть утра или шесть вечера?
— Шесть дня, — отвечал тот; рассказ Ударника я привожу исключительно из-за красоты этого ответа, а вовсе не из-за эффектной концовки: какой намечается у байки конец, было ясно с самого начала.
Так или иначе, комната погрузилась в темноту; пожалуй, все же был вечер. Альберта встала, зажгла стоящую на письменном столе лампу и вернулась ко мне.
— И это не кажется мне ни слишком тонким, ни слишком сложным для понимания.
Я понятия не имел, про что говорит Альберта, я напрочь забыл, о чем мы беседовали минуту назад, при свете лампы ее желтое платье и плечи, казалось, излучали лунное сияние.
— И это не кажется мне ни слишком тонким, ни слишком сложным для понимания, — повторила она, будто догадавшись, что я нуждаюсь в повторении. — Совершенно напрасно твои несчастные собратья талдычат о выходе, напрасно мечтают поскорее выйти на волю, они должны терпеливо сидеть, лежать… короче, оставаться в больнице, пока не вылечатся.
— Аля, — ответил я ей так, как ответил бы доктор Гранада, — Аля, ты рассуждаешь как малое дитя. Да, им не следует мечтать о выходе из больницы, потому что для них лучше было бы вообще оттуда не выходить. Я не утверждаю, что в отделение для делирантов нужно заключать пожизненно, хотя все мы знаем, что жизнь — это и есть пожизненное заключение. Я просто хочу сказать, что для делирантов такое отделение — самое подходящее место. Скажу тебе по секрету, Аля, мне лично не раз казалось, что я бы мог там жить постоянно. Соратники без устали травят фронтовые байки, вспоминают разные, значительные или ерундовые, но всегда интересные происшествия, кормежка регулярная и вполне питательная, недоступность радио, телевидения и азартных игр подталкивает к ребяческой, но крайне увлекательной конспирации; в основном там царит гнетущая печаль, размышления решительно превалируют над активной деятельностью, словом, атмосфера для интеллектуала идеальная…
— О господи, что за ахинею ты несешь, как далеко зашла твоя болезнь! Это хроническая белая горячка, да? Скажи, ты и вправду тогда — ну, когда увидел меня возле банкомата, если вообще там меня видел и если это на самом деле была я, — ты действительно тогда побежал за мной, или тебе только так показалось?
— А сейчас, — спросил я голосом снова дрожащим и неуверенным, как будто чудотворная «бехеровка» еще не пробежала по моим жилам, — а сейчас ты здесь? Сидишь около меня?
— Да, сейчас я здесь, сижу около тебя и к тебе обращаюсь.
— Я тебя люблю, Аля, — сказал я, — люблю так, как никого и никогда еще не любил.
— Знаешь что, милый, — Аля погладила меня по голове и даже, кажется, провела рукой по щеке, заросшей алкашеской щетиной, — знаешь что, дорогой, мне известно, что у тебя белая горячка, мне известно, что у тебя галлюцинации, мне известно, что в голове у тебя сам черт не разберет, но, оставив все это в стороне, я из чистого любопытства спрошу: скольким женщинам ты такие слова уже говорил? Сколько раз, сукин ты сын, повторял свое коронное «я тебя люблю больше жизни»?
— Я это говорю впервые, то есть так искренне и пылко — впервые. Возможно, мне случалось разок-другой произносить подобные или даже идентичные фразы, но то была циничная риторика. Как всякий мечтающий о копуляции самец я прикидывался влюбленным.
— И они тебе верили? Тебе вообще хоть кто-нибудь верил? Что это были за женщины? Безмозглые куклы? Или ты имел дело исключительно с извращенками, балдеющими от восхитительного запаха перегара? Да?
— Сказать тебе честно?
— Только честно.