Дверь оставили в покое. Теперь никто не пытается на нее надавить всем своим телом. Зато Грок через стену, за которой находится супружеская спальня, слышит тяжелое дыхание, сопутствующее сексу, шутки и вскрики Пилар. Убогий фарс, который называется menage a trois, или правильно будет — menas a trua?[11] Гроку все равно. Ему знакома эта игра. Пилар, дурнушка с хорошей фигурой, хочет, чтобы ее отделал громадный немец, а муж в этом водевиле будет играть роль шута, который, как и в любом другом водевиле, — лишний, не желающий этого знать. Он принимает игру, потому что она кажется ему чем-то очень продвинутым, а также по той причине, что деньги, дом, дворик, земля, искусственный пруд, — все принадлежит его жене. Грок доволен, что не участвует в этом жалком спектакле. Помимо всего прочего, он не смог бы выдержать в постели среди яиц еще двух мужиков. Или даже одного.
— Самое первое яйцо, из которого все вылупилось, было единственным во всем мире, — громко произносит Болеслао, открывая глаза и делая очередной глоток.
В своем эмбриональном сне, лежа в ванне, умирает Болеслао и рождается Грок. Теперь он ясно осознает (с ясностью алкогольного опьянения), что жизнь превращает нас не в стариков, а в клоунов. «Поэтому мы иногда ведем себя так, что вызываем смех у детей или улыбку у других людей, которые на нас смотрят». Плохо не то, что ты становишься стариком, друг Грок. Плохо, что превращаешься в клоуна.
За стеной смолкают сопение, регулярные постанывания и вскрики Пилар. Видимо оба ее уже удовлетворили (муж — чистая формальность), и теперь вся троица спит, застыв в порнографической сцене, — клубок переплетенных между собой тел, как будто разломанных на части и сваленных в кучу как старый хлам (брюхо Ханса; волосатая задница Хулио Антонио; рубенсовский, мезократический целлюлит Пилар). Представляя себе все это, Грок улыбается и, задремав, слышит грязное дыхание двух мужчин и одной женщины, не сумевших избавиться от грязи ни на снегу, ни в пруду. Унитаз издает непрерывный специфический шум, в котором проявляется его индивидуальность. Каждый унитаз шумит по-своему. И этот шум помогает Гроку уснуть.
Когда Болеслао переехал в маленькую квартиру (в ту, что занимает теперь), одной из его соседок по дому оказалась женщина среднего возраста, элегантная, смуглая и загадочная (наверняка, ловкая дорогая проститутка), которая жила с дочерью восьми или десяти лет, Флавией. У девочки были золотисто-каштановые волосы, непроницаемое с удивительно правильными чертами лицо, умные глаза и немного великоватые для ее возраста, слишком рано сформировавшиеся руки. В ней было что-то арабское, делавшее ее совершенно непохожей на свою мать. Отца, скорее всего, она не знала. Встречаясь с Болеслао в лифте, на лестнице, в подъезде, в ближайших зеленных и фруктовых магазинах, Флавия (одетая немного по старинке, так как одевали детей раньше), кажется, проявляла интерес к нему, к новому высокому и пожилому соседу, немногословному и одинокому.
Совершенно очарованный сиянием детства, которому нечего скрывать, Болеслао спрашивал у Флавии, как она учится и во что играет. Возможно, заставляя проституток брить лобок, он ищет среди них ее золотую вульву, которой никогда не видел. Однажды, столкнувшись с девочкой в лифте, Болеслао пригласил ее к себе, и она осталась под впечатлением от его почти пустой квартиры — от уединенного мира одинокого мужчины, незнакомой интимной атмосферы с кисточками для бритья, аккуратными стопками рубашек (тогда Болеслао еще следил за порядком) и едва уловимым запахом мужского одеколона, заполняющим единственную комнату, небольшую кухню и душевую.
Понятно, что Флавия была заранее расположена, предрасположена к тому, чтобы прийти в восхищение.
Болеслао без какого-либо умысла задал ей множество самых разных вопросов (он знал, что дети, так же как и взрослые, предпочитают говорить, а не слушать), и Флавия подробно рассказала ему о своих занятиях в школе, о том, когда уходит из дома и возвращается ее мать, о том, что она подолгу остается одна и что одной ей не страшно, но тоскливо. И Болеслао даже подумал, что они смогут составить друг другу хорошую компанию, так как неожиданно открылось, что оба одиноки. Общение приятнее всего, когда важнее, чем содержание разговора, вибрация голоса и то, как связаны между собой слова, продолжительность пауз, тончайшие оттенки сомнений, проступающие в интонации подобно водяному знаку на бумаге. Болеслао во время визитов Флавии, которые стали довольно частыми, получал наслаждение именно от этого. Флавию же, буквально ослепляло, как спокойно и неторопливо Болеслао пьет неразбавленное виски. Для нее виски было «огненной водой», как для дикарей. Ребенок и есть дикарь со сглаженными первобытными чертами или — находящийся под присмотром. Поэтому для нее это выглядело, как если бы он стаканами глотал пламя.
Для Флавии Болеслао был великолепным огнеглотателем. Он никогда не наливал ей. И, тем не менее, однажды спустилась ее мать, проститутка со стажем, несомненно, повидавшая в жизни всякого.