А там, над верхушкой дуба, потонувшей в пороховом дыму, над площадкой кругового обзора ослепительной косморамы мира в небо вытянулась огненная стрела, исперченная червоточиной копоти. На острие стрелы, как на умный палец жонглера, был посажен воздушный шарик, и с его чугунного бока, проливая из глазниц пустоту, им слала свой поцелуй смерть. Шарик был уже маленький, не больше детского кулачка, и чем выше его уносила стрела, тем становился меньше, и где-то в молочной тиши, там, где кончается ветер и начинаются первые звезды, красное древко переломилось и стрела повернула вниз.
— Дальнобойная артиллерия, — ветром принесло голос Жданова. — Если бы мы сейчас были там, кое-кому из нас посчастливилось бы говорить с ангелами.
Голос его замолк и вдруг раздался опять вместе с сигналами грохочущего мешка:
— Небо!
Стрела сгорела на повороте, а грязное облако пепла развеяли крыльями птицы. Чугунный пушечный шар, погостевав на небе, быстро возвращался к земле. Наливаясь силой и чернотой, казалось он метит в каждого, и каждый из четверых беглецов перебирал в памяти прошлые и будущие грехи, за которые ему придется ответить.
— На, жри, — первым закричал Жданов, свободной левой рукой раздирая на животе рубаху. — Слышишь, дед? Принимаю главный грех на себя. Сам знаешь какой. Ты там над всеми главный, скажи своим крылатым уродам, чтобы не написали лишнего.
— Изменил, раз только, в командировке. — Пучков поднял к небу голову, и радуга смертных грехов осветила его лицо.
— Прости меня, что мало любил, — тихо сказал Капитан.
— Люблю, — еще тише прошептал Зискинд, и хватка его ослабла.
Шар раздулся в полнеба. Беременный черной злобой, он весь клокотал изнутри. Уже были ясно видны налипшие на бока куски обожженного воздуха, раздавленные тела птиц, слюда облаков и намертво завязшие в чугуне горошины небесных камней. Ниже, ниже. Волна горячего ветра накатила сверху на лес. Ветви спружинили, взлетели навстречу, но не достали — до шара им не хватило длины.
Капитан чувствовал как уходит из-под ступни ветка, он с трудом держал равновесие, хотел идти, но не получалось. И когда огромная тень сделала мир пещерой, и зрачок не видел перед собой даже слез у корней ресниц, и казалось: свету конец — небо вдруг сбросило с себя темноту, шар смерти сделался воспоминанием о шаре смерти, провалившись в породившее его жерло грозной древесной пушки. Внутри дерева еще грохало и рвалось, и желтые блики от пламени бегали по внутренней стенке, а было уже не страшно, и даже весело, и даже деревья, хотя и подрагивали, но уже не от страха — от смеха. Стало легко-легко, Капитан расправил свободные плечи и вдруг понял: на плечах не было Зискинда. И вокруг его нигде не было. Тогда он лежа вытянулся на ветке и стал всматриваться в зеленую глубину, еще на что-то надеясь. И увидел на суковатой ветви много ниже себя чуть заметную печальную веху — зацепившийся за сучок галстук, с которым Зискинд не расставался даже во сне. Капитан лежал с полминуты молча, потом поднялся и, не чувствуя ни себя, ни неба, быстро пошел вперед.
В виноградниках было прохладно, но серая пыль дороги еще берегла тепло. По дороге шли трое. Один сказал:
— В нем всегда было что-то печальное. Помните, как он слушал дерево? Он ему тогда подпевал. Ей-Богу, я видел губы, сейчас мелодию вспомню.
— Молчи, Пучков, не говори ничего, — сказал тот, что шел позади всех. И росту он был всех ниже. Он шел и оглядывался, словно ждал, что от черной повязки леса, полумесяцем охватывающей горизонт, раздастся знакомый оклик, напугает уснувших птиц, и пыль дорожная задымит и ляжет на круглые виноградины.
Заговорил третий, подтягивая сползшие шаровары:
— Ну, галстук! Ну, видел ты его на суку! Люди, вон, с самолета падают и ничего. Здесь лес, амортизация, это — как с парашюта, ветками немного похлещет, а внизу мох. Ты его скинул? — Он повернулся, на сколько пускал мешок.
Шедший последним остановился и выдернул отросток лозы. Согнул его, бросил в пыль и не отрываясь смотрел, как темное тело ветки оживает и делается прямым.
— Я? — спросил он. И повторил: — Я?
— Ты? Нет. Сам он упал. Еще спасибо скажи, что тебя за собой не уволок. Он бы за милую душу. Умирать так с музыкой, правильно говорит Пучков.
— Жданов, — тихо сказал последний.
— Темно совсем. — Человек в шароварах уже на него не смотрел, он смотрел на полосу неба и на толстую вертикаль впереди, которой заканчивалась дорога. Дорога была как плеть, подхлестывающая медлительных путников, а дом, куда они шли, был рукоятью плети.
— Тихо! Я слышу. — Пучков повел головой, потом лег ухом на пыль и пальцем приказал всем молчать.
— Скачет, — сказал он чуть погодя. — Один. Стоп! Слышу колеса.
— Телега? Кибитка? — спросил Жданов. — Лучше уйти с дороги — кого там еще несет?
— Теперь ближе. Слышите? Пахнет пылью.
— Пахнет вонью, — принюхался Жданов, — не лошадью, непонятно чем.
Пучков, лежа, задумался.
— Для лошади слишком легкий звук. Может, жеребчик?
— Бы да кабы, — сказал Жданов. — Сейчас хлопнут вас из ружья да по костям переедут. Прячемся в виноградники.