Соловьев послушно прошел и поставил штатив вместе со спиртовкой на край большого, во всю комнату стола, сплошь заставленного штативами, колбами, ящичками с трубками и пробирками. В большой металлической коробке аккуратными рядами покоились спиртовки.
Вдоль стен теснились желтые шкафы, забитые банками, колбами, бутылками с химическими реактивами. В углу, возле самой двери, примостилась раковина с надколотым зеркалом. Из старого медного крана капала вода.
Пахло жжеными спиртовыми фитилями и химией.
Нина Николаевна открыла шкаф, поставила пробирку с реактивами на полку.
Соловьев разглядывал замысловатую стеклянную трубку с двумя краниками.
– Интересно? – спросила она, закрывая шкаф.
Соловьев кивнул.
– Это трубка Зелинского. Она используется в гидролизе. Положи ее вон в тот ящик.
Соловьев положил трубку, но Нина Николаевна рассеянно махнула рукой, сосредоточенно глядя себе под ноги:
– Или нет… лучше не так…
Лицо ее стало отрешенно-серьезным, губы что-то шептали.
Постояв, она повернулась к столу:
– Вот что. Так и сделаем. Помоги-ка мне, Соловьев.
Она стала быстро снимать ящики и приборы со стола и ставить на пол.
– Снимай, снимай быстрей… только не побей…
Соловьев принялся помогать.
Стол был длинным, широким, так что пока они разобрали его, прозвенел звонок на урок.
– У вас что сейчас? – спросила Нина Николаевна, снимая тяжелый ящик со спиртовками.
– Геометрия, – проговорил запыхавшийся Соловьев.
– Ну ничего. На десять минут опоздаешь, скажешь Виктору Егорычу, что я тебя задержала.
Она наклонилась, открыла в тумбе-основании стола маленькую дверцу, вытащила свернутый черный провод со штепселем на конце, размотала и вставила в розетку.
Затем, пошарив рукой под крышкой стола, щелкнула выключателем. Раздалось гудение, крышка дрогнула, разделилась в середине на две части, которые, словно дверцы, стали приотворяться. Когда они разошлись, оказалось, что вся длинная, как и стол, тумба-ящик доверху наполнена землей.
Земля была измельченная и хранила на своей поверхности следы тщательного рыхления.
– Вот… – проговорила Нина Николаевна, внимательно оглядывая ровное коричневое поле, – это все мой муж…
Соловьев тоже смотрел на землю.
Нина Николаевна быстро сбросила свои туфли, приподняла юбку и шагнула через борт.
Ее узкая нога по щиколотку ушла в землю. Подтянув другую ногу, она поставила ее рядом, затем присела, приспустив розовые трусики.
– Выдвинь вон тот ящик, достань climber… – тихо пробормотала она, энергично массируя себе щеки ладонями.
Соловьев выдвинул ящик ближайшего шкафа и достал climber.
– Положи мне на спину цифрой вниз.
Он положил climber ей на спину вниз голубой цифрой.
– Потяни за красную створку, – все так же тихо и быстро проговорила она, и сильная струя ее мочи с глухим шорохом ударила в землю.
Соловьев оттянул красную створку.
Climber ожил, с мягким звуком двинулся вверх по спине мочащейся Нины Николаевны.
Она задрожала и всхлипнула.
Верхняя крона у climber раскрылась, в ней что-то сверкнуло. Усики стали изгибаться к центру, ослепительные подкрылья поползли в стороны.
На спине оставался черный дымящийся след.
– Пошел отсюда… – пробормотала Нина Николаевна, широко раскрытыми глазами глядя перед собой.
Соловьев медленно попятился к двери.
Climber выбросил вверх протуберанец слоистого розового дыма, его педипальцы молниеносно работали.
Запахло жженым волосом.
– Пошел отсюда, гад! – прохрипела Нина Николаевна, трясясь и плача.
Соловьев открыл дверь и вышел.
А дальше что?
А дальше несколько пословиц:
Немец на говне блоху убьет,
Да рук не запачкает.
Гнилая блядь – что забор,
Кто не ебал – тот не вор.
Наша лопатка копает хорошо –
Мы достаем песок и продаем.
… А когда налет кончился, Гузь выглянул из-за присыпанной землей тумбы. Покачав головой, он тихо присвистнул от удивления, толкнул лежащего вниз лицом Фархада.
Тот медленно, с опаской, поднял голову, отчего с каски ссыпалась земля, и она снова заблестела на ярком июльском солнце.
Всего за какие-то полминуты площадь невероятно изменилась. Словно гигантские грабли прошлись по ней: асфальт был страшно разворочен, то тут, то там лежали трупы, два перевернутых автобуса горели так сильно, словно их облили напалмом. В одном из них кто-то бился и дико кричал. Троллейбус с распоротой крышей стоял поперек проспекта. Рядом с ним горели те самые проворные белые «жигули». Усатый балагур-водитель и его шестилетняя дочка, по всей вероятности, были мертвы. Полукруглый желтоватый дом напротив зиял двумя страшными пробоинами, его верх с фигурами рабочих был начисто снесен. На месте памятника Гагарину зияла дымящаяся, в добрые десять метров воронка, а сам монумент, полминуты назад сверкающий сталью в голубом московском небе, лежал ничком, перегородив выезд с Профсоюзной улицы. Ребристая колонна завалилась к деревцам, а выброшенный взрывом стальной шар откатился к мосту и замер, стукнувшись о чугунное перило.
– Еб твою мать, – выругался Гузь, – смотри как распахали.
– Ай-бай… – выдохнул свое обычное восклицание Фархад.
В объятых пламенем «жигулях» с мягким хлопком взорвался бензобак, разбросав вокруг куски обгорелого корпуса.