Я не дал ей больше говорить, сел у ее постели и рассказал о людях, которые прошли через лагеря уничтожения и все-таки не потеряли веру в жизнь; их всячески унижали, но они не считают себя униженными; преступление унижает палача, а не жертву. Потом я рассказал ей о войне, о солдатах нашей армии, о тех из них, кто видел пепелища родного дома, стертые и уничтоженные деревни, где они родились. Именно поэтому они продолжают жить и делать свою солдатскую работу, у них появились личные счеты с врагом, Я рассказал и о бывшем лагернике, которого видел ночью в ресторане захолустного городка, о том, как его заставляли убивать своих товарищей. Заговорив о нем, я вспомнил странную встречу на дороге, румына, назвавшегося Гастоном Попа, его рассказ о Марине Попа и, не удержавшись, спросил Анку, что она думает о Марине, — может быть, именно он предал нашу массовку?
— Да, он, — сказала она, и я вдруг увидел, что глаза ее стали очень большими. — Марин всегда был трусом и ничтожеством. Моя вина, что я этого не поняла сразу…
Она замолчала, но волнение не прошло, и на лице ее появилось выражение, которого я никогда прежде не видел. Воспоминания о Марине тронули ее? Что это за новое выражение на ее лице? Ненависть? Она способна чувствовать ненависть? Тогда еще не все потеряно. Может быть, жизнь в ней начнет защищаться от болезни, когда снова появятся чувства? Пусть даже ненависть…
Сколько времени просидел я у постели Анки? Не более сорока минут, но казалось, что конца им не будет. И что это происходило со мной, с ней, с Раду? Что означала наша встреча? Я сидел как деревянный и не мог сосредоточиться на своих мыслях. А Раду все время отворачивался, делал вид, что ему что-то нужно найти в ящике письменного стола. Я знал, почему он отворачивается.
И вот мое время истекло. Я поцеловал влажную, бессильную руку Анки и посмотрел на нее в последний раз. Больше я ничего не мог сделать. Я знал, что это прощание, но не с той, которую я любил, о которой так много думал. Та, другая, была где-то далеко и глубоко скрыта во мне, в моих воспоминаниях. Теперь я прощался с другой Анкой, над которой совершилось что-то жестокое, может быть окончательное. Я это понимал, и все же она была совсем чуждой мне.
Раду проводил меня в холл. Мы обнялись, я спустился по лестнице, прошел через двор, сел в машину и поехал в комендатуру.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Теперь время шло быстро, и все, что я чувствовал, глядя на знакомые улицы, дома, людей, было лишь слабым отзвуком того, чем я жил когда-то. Мне предстояло провести в городе еще целых полдня, найти дом и типографию для редакции красноармейской газеты на румынском языке. В эти оставшиеся напряженные часы я никого больше из своих старых знакомых не разыскивал, но встречи с ними продолжались, и каждая из них таила в себе печаль. Радость встречи тоже была печальной, но умиротворяющей. «Радость чего? — спрашивал я себя. — Радость понимания людей и событий? Радость, уяснения своей молодости и своего пути?»
На шоссе Киселева уже была вечерняя тень, когда я ехал в Цека, чтобы увидеться со Стариком, — ехал усталый, как бы погруженный в сладкий и горький сон, навязанный встречами этого бесконечно длинного и все еще не кончившегося дня. Вместе с тем я радовался, что еду, смутно надеясь, что предстоящая встреча разрешит мои сомнения, поможет взглянуть на все по-иному — разумнее, правильнее.
Старик встретил меня так, будто мы и не разлучались. Он не предавался воспоминаниям — он не мог бы этого сделать, даже если бы и захотел, потому что у него не было ни минуты свободного времени: беспрерывно звонил телефон, в дверь все время кто-то заглядывал. Старик был весь в настоящем, жизнь его была наполнена делами и заботами сегодняшнего дня, а когда он говорил о будущем, в его словах чувствовался канун новой жизни, еще более деятельной и бурной. Я все-таки попробовал напомнить ему прошлое. Он поднял на меня глаза, в которых промелькнула лукавая искорка, и спросил:
— Ты уже побывал в студенческом общежитии и возложил венок?
В этой шутке была та самая правда, которую я смутно почувствовал сразу же после приезда в город: встреча с юностью не состоится, она так далеко, что легче предвидеть будущее, чем вспоминать прошедшее. Старик так и поступал — он руководствовался будущим больше, чем прошедшим, и призывал меня делать то же самое. Мы говорили о политической борьбе, которая здесь только начинается, о перспективах партии, о войне, и Старик вдруг спросил, не хочу ли я остаться в Бухаресте.
— Остаться в Бухаресте?