Пронизанный солнечным блеском город становился все более неподвижным и жарким, толпа схлынула с улиц, но мы еще долго плутали по ним, пока не обнаружили наконец Раду в одном из райкомов компартии. Раду сидел один в пустой комнате, маленький, неприметный человек в облегающем светлом костюме, который делал его еще неприметнее. На нем были новые крепкие бутсы, как и полагается партийному работнику, у которого много явок в разных концах города. Лицо его постарело, но глаза остались прежними — веселые черные глаза с озорным мальчишеским прищуром. Мы обнялись, ощущая близость и радость встречи, но еще не успели друг другу слова сказать, как его позвали на совещание.
— Сколько оно может продлиться? — спросил я.
— Не знаю, — сказал Раду. — От десяти минут до трех часов.
— А нельзя опоздать?
— Конечно, можно. Но мы только начинаем привыкать к легальной работе и новым товарищам, которые не знают подполья. Я не могу нарушать порядок. Я должен подавать пример.
Он все-таки нарушил порядок и послал Виктора с объяснительной запиской к товарищу, который проводил совещание. Когда мы остались наедине, Раду сел за стол, посмотрел на меня, хитро прищурившись, как в былое время в общежитии, и сказал:
— Ну-с, товарищ полковник…
— Я не полковник, Раду.
— Ты будущий генерал, — значит, будешь и полковником. Расскажи, как тебе удалось стать героем?
— Сначала ты расскажи, как тебе удалось остаться в живых.
— Ах, да, — сказал Раду. — Сейчас все расскажу.
Но он ничего не рассказал о себе. Он рассказывал обо всех, кто приходил ему на ум, только не о себе. И он и я — оба знали людей, которые считались «попутчиками», мы помнили, как один врач разрешил устроить в своем кабинете склад нелегальной литературы, но говорил, что он не согласен с программой партии по шести пунктам. Раду рассказал, что во время войны попутчик этот попал в концентрационный лагерь и разделил судьбу старых партийцев, хотя до последнего дня не переставал утверждать, что он принципиально с ними не согласен.
Мы помнили и таких, кто в студенческие годы были всецело поглощены своими занятиями. И молодых людей побогаче, которые прожигали жизнь и не вылезали из ресторанов. С ними тоже случились удивительные вещи. Одни не вернулись с фронта, другие вступили в движение, двое погибли в первом партизанском отряде, в Карпатах.
Потом мы вспомнили и демократов, не пожелавших вмешаться в дело о массовке, журналистов с улицы Сэриндар, адвоката, который просил у нас денег, чтобы дать взятку военному прокурору. Бывший министр-экономист, маленький, похожий на обезьяну, который вздыхал: «Ах, молодость, молодость!» — его уже нет в живых, сказал Раду. Железногвардейцы расстреляли его в дни своего торжества. Те, которым он симпатизировал? Да, те самые, про которых он говорил, что они ошибаются и бушуют, а на самом деле они славные ребята, движимые романтикой молодости, жаркой юношеской кровью.
— А второй? — спросил я.
— Крестьянский деятель, который все болтал о «крестьянском государстве»? Я видел сегодня его белые крестьянские штаны на шоссе Киселева — он был в официальной делегации политических партий, вышедших встречать Красную Армию.
— А я видел у заставы Розику…
— Ну, Розика — это еще ничего. Розика всегда болтала о Красной Армии. На шоссе Киселева стоял один тип, отчаянный скептик, он никогда ни во что не верил, а теперь стоял с плакатом: «Мы вас всегда ждали!»
— А что все-таки случилось с Неллу?
— То, что и должно было случиться.
— А Дим?
— Дим всегда был сумасшедшим. Не будем говорить о Диме.
Я видел, что Раду чувствует себя свободно и легко, когда мы говорим о далеких знакомых, но ему становится не по себе, как только мы вспоминаем близких товарищей. Я понимал, что он чувствует. Слишком много погибших, слишком много арестов, истязаний, иллюзий. Он всегда питал настоящую нежность к своим «связям» в движении. Он давал рекомендацию Паулю, когда его принимали в нашу ячейку, и вот Пауля нет в живых; он же убеждал вечно колеблющегося Долфи, и тот погиб в последнюю минуту, накануне свободы. А Неллу стал лавочником. Но ведь я тоже был учеником Раду, и мне хотелось поскорее вернуть его к той поре, когда мы спали на одной койке в четырнадцатой комнате студенческого общежития, когда вместе заседали в «ресорте» и вместе скрывались от ареста.
— Когда ты наконец расскажешь о себе, Раду? Что было с тобой все эти годы?
— Со мной ничего особенного не было. Меня арестовали в тот самый день, когда Антонеску приказал румынским войскам перейти советскую границу, и освободили на другой же день после того, как советские войска перешли румынскую границу. Как видишь, все очень наглядно и просто…
Мы продолжали разговаривать обо всем на свете, но все еще ничего не было сказано об Анке. Я ждал, чтобы Раду заговорил о ней сам. Я вспоминал, как мы ждали ее вместе в нашей мансарде, как старались скрыть друг от друга, что поглядываем на дверь, как радостно щемило сердце, когда входила она — высокая, длинноногая, с бледным лицом и темными волосами, которые растрепал ветер. Не может быть, чтобы Раду не понимал, чего я от него жду.