Борха не любил меня, но не мог без меня обойтись и держал при себе, как Лауро, сына бабушкиной ключницы. Ключница Антония была бабушке ровесницей и прислуживала ей с детства. Бабушка выдала ее замуж за кого ей вздумалось; когда же она осталась вдовой, с маленьким Лауро на руках, снова милостиво взяла ее в дом, а ребенка определила в монастырь, где он был послушником и пел в хоре, а потом — в семинарию. (Лауро-Китаец, Лауро-Китаец. Он говорил иногда: «Старый остров, проклятый остров. Остров купцов и торгашей, шутов и кровопийц. Жадные дельцы! В домах, в оградах, в стенах — всюду золото». А я представляла себе, как золото сокровищ смешалось с блестящими костями, там, под землей, куда уходят корни. Я представляла, как под плитами монастыря, где кишат черви, сверкают монеты, словно горячие уголья.) По вечерам мы часто сидели на откосе. Лауро говорил, его непонятные слова соединяли нас троих, и, слушая его тихий голос, я закрывала глаза. Быть может, только тогда нам бывало с ним хорошо. Ночные бабочки парили в темноте светлыми корабликами, вроде тех, что проплывали над русалочкой и нагоняли на нее печаль. (Бамбуковые мачты, паруса алого шелка и загадочный юноша с черными глазами, который не мог дать ей душу.) Вдруг Лауро умолкал и касался платком лба. Кажется, он потому и рассказывал нам о торгашах, что лишь эти вспышки гнева резрешались ему, подобострастному слуге.
— Ну, дальше, — нетерпеливо понукал Борха. Лауро протирал зеленоватые очки, и мы видели его раскосые глаза с тяжелыми, полуприкрытыми веками.
— Я устал, сеньорито Борха… Голос от сырости садится… и потом, я…
— Говори! — Борха упирался рукой ему в грудь, словно хотел толкнуть его, и Китаец видел его пальцы, похожие на пять кинжалов.
— Отпустите меня, я хочу спать… Худо мне, отпустите… Что вы в этом смыслите? Что вы потеряли? Ничего вы не теряли, никогда!
Борха смеялся, словно мы не понимали его слов. (А я думала: «Потеряла? Не знаю. Знаю только, что не нашла ничего». И мне казалось, что кто-то, когда-то предал меня.) Мы плохо обращались с ним. «Китаец», «Мистер Китаеза»… Мы звали его
Лауро много лет пробыл в семинарии, но священником так и не стал. Бабушка, которая платила за него, была очень недовольна, но тут же взяла его к нам в наставники. Глядя на него, я думала, не случилось ли с ним в семинарии чего-нибудь вроде того, что случилось со мной в интернате.
— Монах недоделанный, — говорили мы. Я честно подражала Борхе.
Недоделанный монах с печальными, раскосыми глазами, желтевшими сквозь зеленое стекло, и жиденькой, шелковистой, черной бородкой. Китаец.
— Ради Христа, ради бога, не зовите меня так при бабушке! Ведите себя пристойно, пожалуйста. А то она меня выгонит.
Китаец глядел на Борху, губы у него дрожали, и были видны редкие, неровные зубы.
Борха, молча смеясь, строгал палочку — нож он отнял у Гьема. Палочка становилась зеленой, пахучей и влажной, а стружки падали на землю и на голову Китайцу. Борха подносил к уху ладонь.
— Как, как? Не слышу. Погляди-ка мне в ухо, что-то жужжит… Может, пчела…
Широкие скулы Китайца розовели. «Только не при бабушке!..» (Но перед бабушкой Борха и сам был примерным. Борха целовал руки и ей и тете. Борха крестился и по-монашески перебирал четки смугло-золотыми пальцами. Да, в сандалиях на босу ногу он был похож на монашка.)
— Тайна страстей господних… — говорил он.
(Борха, шут и притвора… А все же — как невинны были мы тогда!)
Я помню горячий ветер, небо, вздувшееся серым нарывом, чуть зеленеющие смоковницы и землю, катившуюся сверху, с гор, где в дубовых и буковых лесах жили угольщики, в долину, в деревню, позади нашего дома, к морю. Помню медную землю откоса, перегороженную каменными стенами, которые белели, словно огромные челюсти, одна над другой, до самой пены прибоя.
Ветер стихал сразу, и Борха — он сидел в классной комнате со мной и с Лауро — поднимал голову, слушал, словно надеялся услышать что-то важное и таинственное. (Над нами, в кабинете, бабушка разрывала когтями новую пачку газет. Пальцы ее, унизанные бриллиантами, алчно дрожали, — бабушка искала в газетах хоть что-нибудь о зверствах «красной гидры». Она хотела увидеть фото благородных иереев, сваленных в канаву.)
Помню, было часов пять, и ветер уже улегся. Профиль Борхи казался острым, как лезвие ножа. Борха поднимал верхнюю губу странно, по-своему, и длинные, ярко-белые клыки придавали ему свирепый вид.
— Заткнись, — сказал он Китайцу.
Тот осекся на середине Цицероновой речи, растерянно заморгал и пролепетал умоляющим голосом:
— Борха…