— Сам знаешь — что! — сердито проворчал доктор и показал на Самарина: — А это кто?
— Это ее парень, — поспешно ответил Рудзит. — Они с весны женихаются. А живет он в Риге по полной законности.
Доктор очень долго молча сидел на краю постели, держа руку радистки и будто слушая ее пульс, обдумывал что-то,
— Ну вот что, Рудзит, — сказал он наконец и встал, — у нее, судя по всему, крупозное воспаление легких. Взять ее смерть на свою душу я не могу и потому сделаю так: утром я из своей больницы пришлю за ней санитарную машину, поедешь вместе с ней и будешь ей за приемного отца. А мне ты будешь школьный товарищ и дальше не распространяйся. Сам понимаешь, куда я лезу.
— Ну как же не понять, спасибо тебе, Алфред, навек твой должник.
— Дохода с тебя — как с дохлой мыши, — проворчал доктор и ушел.
Всю ночь Самарин оставался в сторожке, спал сидя на табуретке, привалившись к стене. Утром Ирмгардей увезли, она так и не пришла в сознание. Ее тетка накормила его завтраком, и он ушел домой в полной растерянности.
Днем Самарин пошел на рынок — Рудзита не было. Вечером не было его и дома. Самарин не знал, что делать, он понимал только одно — прекратить работу с Осиповым он не может, но без связи она становилась бесполезной.
Только на четвертый день Самарин застал Рудзита дома. Он лежал на постели, не отстегнув протеза. На столе стояла пустая поллитровка. На появление Самарина он никак не реагировал, даже глаз не открыл. Самарин склонился над ним и увидел, кто из глаз его текут, исчезая в бороде, слезы. Самарин присел на край его скрипучей койки. Рудзит открыл глаза и хрипло простонал. Самарин боялся спросить о радистке, уже понимал — случилось несчастье.
Вдруг Рудзит схватил его за руку, резко дернул к себе:
— Что молчишь, каменный человек? Нет нашей Анечки! Нет! Сгорела Анечка! — Он начал всхлипывать, тело его дергалось.
Самарин молчал. Мысли метались в его голове, неуловимые и мутные. Рудзит не отпускал его руку, сжимал ее, как клещами.
— Что же ты молчишь, каменный ты! — вдруг прокричал он сорвавшимся голосом. И точно с криком покинули его последние силы, он отпустил руку Самарина и откинул голову на подушку.
Сколько после этого в комнатушке длилось молчание? Может быть, час, а то и больше. Но вот Рудзит шевельнулся, приподнялся на локте и стал шарить рукой по столу. Зацепил бутылку — она скатилась со стола на пол, звякнула пустым звуком. Он бессильно упал на подушку.
— Ты же не знаешь какая она была, наша Анечка, — хрипло заговорил он, глядя в потолок сверкающими от слез глазами.
— Я тебе рассказывал, как я еще молодой батрачил у богатого хозяина. Как мы с другим батраком, чтобы выручить из беды нашего товарища, устроили забастовку и добились, что хозяин его не уволил. Того нашего товарища звали Юрис, у него было двое детишек, и меньшой была Аня… Анечка наша. Еще не соображала она тогда, что к чему. Забредет, бывало, на луг и веночки из ромашек сплетает, а потом кидает их в реку. И поет, поет, как жаворонок в небе. — Рудзит глотнул слезы и опять надолго умолк. — Но жизнь безжалостная сволочь. Взяла она в переплет и нашу Анечку. И десяти лет ей не было, когда стала она работать на хозяина — хотела хоть как-то помочь больному отцу с матерью. А только хозяин их вскоре выгнал. Погрузили они свое нищее добро на телегу и тронулись в путь. Анечка, как сейчас помню, сидела на узлах и совсем по-взрослому смотрела на нас своими синими глазками. У меня душа кричала: куда же ты, миленькая, едешь, что там тебя ждет? А что их всех могло ждать? Нищета, жизнь впроголодь и каждый день — обиды… К таким, как они, жизнь тогда была безжалостной. А поехали они искать счастья — так тогда говорили… Прошло несколько лет. Меня жизнь закинула в портовый город Либаву. Но я к тому времени уже прошел первую свою академию, набрался ума у портовиков и знал, что ту сволочь жизнь можно и надо ломать к чертовой матери! Может, помнишь, я говорил тебе, как попал я в свое несчастье, остался без ноги, и превратился из грузчика в связного у портовых коммунистов. И в то время я даже в тюрьме частенько вспоминал нашу Анечку — как в свободный часок расслабишься, захочется думать про что-нибудь хорошее, так сразу вижу ее на лугу, как она веночки заплетает, слышу, как поет. И стал я считать, что борьбу с капиталом и его полицией я веду за Анечку, чтобы у нее жизнь стала другая, на радость, а не на горе. Подумаю так, и у меня силы утраиваются — в борьбе всегда надо знать, а а что она идет.
Рудзит помолчал, и вдруг его заросшее лицо озарила добрая улыбка: