Егеря постарше не допускали скепсиса по отношению к Хашему, хотя мне казалось, что иной раз и могли бы. Аббас же всегда был безоговорочно предан ему. Но он никогда не участвовал в дервишеских бдениях, вообще от духовной жизни старался держаться в стороне, соблюдать и наблюдать, помогал Хашему в обустройстве этой духовной жизни, но и только.
Происходило это так. Я никогда не знал, в какой день Хашем определит радение. Вдруг я видел Аббаса, приведшего барана и принесшего мешок с хлебом, и понимал, что сегодня что-то будет. Сначала распевался долгий, почти часовой мугам, скажем, мой любимый «Баяты Шираз». Введенные в мечтательное состояние, егеря, уже облаченные в белые длиннополые кафтаны и остроконечные барашковые шапки, принимались за таблы, устраивая настоящую симфонию ударных инструментов, вводящих в определенный трансовый ритм, втягивающих в захватывающее кружение. В какой-то момент биение смолкает — и происходит безмолвное кружение дервишей, слышно только, как одежды рассекают воздух, как Ширван оживает чем-то незримым. Покачнувшись или наступив в ямку, егеря отклоняются от оси, и слышно, как песок шуршит под носком, как оживает степь напором цикад и кузнечиков — и вдруг пронзает понимание, что дервиши так — безмолвно — кружатся в такт всему Ширвану, всему единству его вечернего дыхания, его криков птичьих и звериных, его грохоту в камышах, его треску разгрызаемых костей и писку сусликов, шороху навозника. Никогда я не видел ничего более величественного, чем безмолвное кружение дервишей посреди степи. От Хашема нельзя было оторвать глаз. С запрокинутой бородой и отброшенной назад шевелюрой, сложив на груди руки, с полузакрытыми глазами медленно вертелся, парил над самой землей…
В конце такого вечера появлялся Аббас с подносом, полным сладостей, хлеба, с корзиной фруктов, с молочными бидонами, полными горной воды.
Молодые егеря — все страшно худые, изможденные даже — очень уважают жирную пищу. Хашем самый мощный из них: скульптурная фигура пловца, но сильный сколиоз дает о себе знать перекошенностью лопаток. Когда сидит голый по пояс за столом, тени от двух ламп, висящих над его плечом и на стене, становятся особенно крылатыми, и мне чудится горб. Так вот, Хашем самый тренированный, его мышцы очевидны — у других одни жилы. Я всегда опасался худышек, моя мать, которая действовала на меня как удав на кролика и способна была внушить любую, самую абсурдную мысль, говорила: «Не доверяй худым и тем, кто ниже тебя ростом. Худые потому худые, что их что-то гложет изнутри. А низкорослые исподволь пожелают тебе отомстить за превосходство». Насчет низкорослых и худых мать оказалась не права. В детстве от худых была только одна неприятность: с ними трудно было боксировать. Костлявые кулаки Хашема доставляли мне куда больше неудобства, чем ему мои. Обычным делом для нас было с целью усмирения или убеждения стукнуть другого под ребра или по плечу, с оттяжкой по мышце от кости, очень болезненный удар, иногда после него следовала реальная потасовка. В детстве мы чаще выражали себя телом, нам не хватало слов для мыслей — и мы бросались наперегонки: вплавь, на велосипедах, заламывали друг друга. Чем старше мы становились, тем более силовыми, но и более осмысленными становились телесные противоборства.
К концу дня по тому, как Аббас задушевно говорит о Хашеме, часто на него ссылается: «Хашем помог», «Хашем сказал», «Хашем-меалим научил», «Хашем одобрил», — я понял, что Аббас любит Хашема, предан ему.
И тут мне приходится рискнуть и развить догадку.
— Почему вы его почитаете? — спрашиваю.
— Не я один. Все почитают. Он природу, науку знает, он поэт, он Бог, — без запинки отвечает Аббас. — Вот только людям слишком доверяет, — качает он головой. — Но на то и мы рядом. Мы убережем. Я уберегу.
— А вы не знаете, почему Хашем с нами не поехал? Я старый его друг. Он мог бы меня уважить.
— Не знаю, — смущается сначала Аббас, но потом находится, говорит строго: — Он занят очень. Он все время работает, думает. Он очень занят! — И Аббас морщится и прикладывает руку к груди: — Он рад был бы, но он не может — занят.