Тарлан, смущаясь, извинился, что не очень хорошо знает русский — все понимает, но мысль свою высказать затрудняется. Хашем по-русски стал рассказывать о заповеднике, парень слушал внимательно, стесняясь переспрашивать, но все-таки задавая вопрос и аккуратно, пробуя губами смысл слов прежде, чем их произнести, он иногда трогал указательным пальцем дужку очков, новенькая оправа, еще ему непривычная, блестела в текучем свете заката.
Затем к нам подошел лысый, чрезвычайно худой человек, с сальными длинными прядями, взбитыми ветром. Он был одет в костюм, белую рубашку; галстук с лихо распущенным узлом на спаленной солнцем загорелой морщинистой шее привлекал внимание к несвежему воротнику. Человек этот слышал издали, о чем говорил Хашем, и, очевидно, рвался вступить в разговор.
Хашем обернулся к нему, представил:
— Профессор Исхаков, микробиолог.
Костюм на профессоре весь парусился, глаза его горели, он жадно закурил.
— Дело в том, что вот сюда, молодые люди, — профессор коротко взмахнул рукой на камыши, — прилетает множество птиц со всех краев, и, в частности, из Юго-Восточной Азии, эпицентра птичьего гриппа. Поэтому глаз да глаз.
Профессор, очевидно, бравировал знанием русского языка, вскользь рассказывал о конференциях, на которых спорил с известным ученым, академиком Гончаровым. Галопом мчал дальше, и смысл его наукообразной речи не столько был туманен, сколько пуст. Так ребенок, научившись хорошо выговаривать слова, пустой болтовней с выражением значительности на лице подражает взрослым.
Самый серьезный из комиссии — замминистра экологии, который к нам не подходит и строго взглядывает издали. Затем вся комиссия отправляется в дом, в конференц-зал, полный карт, атласов-определителей, заставленный столами и пустыми клетками. Среди этого хаоса все дружно пьют чай со сладостями, с облегчением, что закончились трудовые два часа. Разоблачившийся из костюма микробиолог тщательно, по локоть намыливая руки, плещется у крана. Все его немного сторонятся, маскируя уважением страх чем-нибудь заразиться.
Зимой по пути к яхт-клубу я видел, как бухту стремительно пересекают байдарки, как гребцы взмахивают в снежной пелене веслами, как лопасти идут с подкрутом летучей каруселью, летят… Как к пирсу подходит военный катер — и навстречу ему выходит другой, совершая новый круг патрулирования зенитных батарей и наблюдательных постов ПВО на островах, замыкающих Бакинскую бухту. Остров Нарген, остров Вульф, остров Плита и другие многочисленные острова, таившиеся за горизонтом, всегда были предметом моего чудовищного любопытства. Я бредил морем, бредил им и Хашем, пока взросление, серьезность не стала сносить его в гуманитарную область; в детстве мы не на шутку были одержимы запретными путешествиями по нефтяным эстакадам, разветвлявшимся от острова Артем по направлению к многочисленным мелям: банка Дарвина, банка Риф, банка Балахнина, банка Цурюпа, банка Макарова — были у нас на слуху, благодаря нефтяникам — там работали многие отцы наших одноклассников, и мой отец, по которому я скучал, — вот еще почему я желал прорваться сквозь строй и патрульную путаницу вохры, служившей всерьез, опасаясь мальчишек не меньше, чем диверсантов и шпионов…
Из открытого моря, говорил отец, в шторм эстакада виднеется белой пенной ниткой. В случае пожара с платформы не спастись: нефть разливается, и море пылает, живым не переплыть. В штормовую погоду зимой, когда волны обрушивают платформу, спасательные катера беспомощны. Высоченные, обрывистые, как могилы, волны, идут приступ за приступом. В каждой когорте есть одна самая огромная. Срывающийся на вой гул нарастает из самой черноты пучины. Бешеная пена клокочет на ее горбу. Сваи выстаивают против волн: ураган волос не рвет. Страшен удар под настил эстакады. Тысячетонные накопители, буровые вышки и трубопроводы вместе с плоскостями эстакад срывались штормом в момент таких ударов.