Бабушка Оля, мамина мать, жившая с нами, в своей борьбе против ревматизма не признавала нафталановые ванны. «Вся перемажешься с ног до головы, да пока выпаришь, сгоришь еще. А вони сколько!» — парировала она предложение дяди Миши, на парусиновом пиджаке которого над поясницей имелись два больших масляных подтека. Вместо того чтобы выпаривать на медленном огне мазут, бабушка ломала свечи и в кастрюльке растапливала парафин. Кисточкой ей служила тряпочка, примотанная ниткой к лучине. Прозрачный, как не бывает прозрачна вода, обладающая иным поверхностным натяжением, иной оптической плотностью, парафин ложился на белые рыхлые колени, обрамленные венозными прожилками, которые исчезали скоро под ровной мертвенной белизной. Я просил, и остатки терпимо горячего парафина она размазывала мне по локтю, с которого так интересно было снимать полупрозрачную корочку, мягко потягивающую за собой золотистые волоски, разглядывать ромбический узор пор… Кто не любовался золотящимися волосками на смуглой своей коже — в том возрасте, когда личное тело становится вдруг непривычно новым и удивляет сознание стремительностью преображения.
Хашем развивался телесно мощней меня. Он боролся с горбом, и упорные физические упражнения сделали его тело литым, означили каждый мускул, выпестовали каждую жилку. Любовь Дмитриевна, учитель биологии, объясняя анатомию мышц, просила Хашема снять рубашку. Он только расстегивал, отводил полы. Девочки возмущенно отворачивались. При всей скромности позы лицо Хашема не казалось безразличным, и в выражении его проступал артистизм. Атлетизм не сильно убавил его утонченность, косность походки, жестов, длинные пальцы жили отдельной, несколько театральной жизнью, он всегда тщательно ухаживал за ногтями — пилочка, клочок бархата, перенятые у его матери, — и это меня бесило. Улучшилась координация, но биомеханический шрам остался, все так же я ловил себя на телесной склонности ему подражать. Хашем напрягался, когда замечал, что я будто бы передразниваю его, но уподобление происходило непроизвольно, ибо сторонняя косность заразительна, как бывает заразительно заикание, хромота или еще какое неопасное увечье. (Мало что есть более увлекательного, чем желание покинуть пределы собственного тела.) Хашем не выпускал из рук гантели, шестикилограммовые, врученные мне, ленивцу, отцом, который на производстве попросил знакомого токаря выточить из болванки, залить торцы свинцом. С помощью кирпичей, досок и блочных роликов Хашем у себя во дворе конструировал механизмы для силовых упражнений. Перепечатывал и осваивал ортопедические рекомендации излечившегося циркача, атлета Дикуля, которые публиковались в журнале «Наука и жизнь». Года полтора-два не слезал с турника в детском городке у моря, и у меня регулярно мельтешило в глазах от его «подъемов-переворотов», «выжимов», «с уголка» или «прогнувшись», от головокружительных «солнышек» — сначала со страховочными ремнями, потом без. Я же едва мог раза два подтянуться.
Что растит человечество? Мера мысли.
Свинцовая снежная пудра на излете фонарного пятна. Дыханье затаивается от фонаря до фонаря. Долгий путь с Песков, извозчика не дозваться, едут обратно порожние, боятся за выручку. Кричать «караул» Альфред еще не научился, пока выходит «кукареку». На Песках живет Настасья, девушка двадцати трех лет, которая учит юного шведа русскому языку и языку тела. В последнем он преуспел вполне, ложку мимо рта не пронесет. Притом что по-русски не умеет даже мычать, и когда Настасья выходит в сенцы, легко шлепая босыми ногами, чуть косолапя из-под долгой белой рубашки, и пока она гремит ковшиком, его обдает ознобом свежести, но под одеяло один зарыться не решается, и он кричит ей: «Зима, зима!»
А теперь охота пуще неволи, кругом невидимки-грабители, он нащупал на груди пустое портмоне, подсаду, а в левом заднем кармане настоящее, тугое; да кто ж сказал, что не убьют и не обыщут, и он спешит от фонаря к фонарю, еще не спать полночи. Бессонные ночи по четвергам он проводит в доме датчанина Дезри, где собирается их общность — иностранные инженеры и промышленники, исполняющие заказы российского правительства. Семнадцатилетний Альфред Нобель влюблен в дочь хозяина дома Анну Дезри; он пробовал рассказать Настасье о ней, да та не поняла и зашлась зевотой.