В комнате кто-то навел порядок: в ящиках и на полках пусто, мамины книги с тумбочки убраны, постельное белье выстирано и сложено в шкаф, но это сделали не мы. Может, это миссис Уинн. Я не видела. Наверное, тут все прибрали, пока я была в школе. Я помню сам вид комнаты — голая, пустая, шторы задернуты, на месте картин на стене — пятна, матрас накрыт простым покрывалом, но когда я это видела — не помню. Может, даже годы спустя.
А сейчас мне нужно было войти, закрыть за собой дверь, открыть окно и аккуратно, спокойно выгнать птицу, чтобы она на одном крыле перелетела на грушу за окном. Я осознавала, что оставляю за собой кровавые следы на полу и брызгаю кровью и на окна, и на двери, и на стены. Когда несчастная птица полувыпрыгнула-полувылетела из окна, я затворила ставни, оказавшись в полной темноте, вынужденная выбираться по влажным пятнам на стенах, по следам крови, перьев, сажи и пыли обратно к двери.
Эмили сидела на лестнице, скрючившись над свечкой в банке и дрожа под лучшим из найденных мной одеял.
— Улетела?
— Ага.
— Ты разбила большое окно, и стало совсем холодно.
— Там защелка. Ее заклинило. Надо было раму подпереть палкой. А я забыла.
— Что ты несешь? Какая сраная защелка? Ты совсем долбанутая! Что у тебя с ногами?
— Кровь. Осколки от банки.
— А я говорила, что они там.
— Они?
— Он же в этой комнате умер?
Какой еще «он»? О чем она?
— Мой прадед Мэтью? Который подарил папе этот дом? Он умер в доме престарелых.
— Нет, не он. Твой брат. Который умер.
Что она несет? Мой брат жив и здоров, живет в Уэст-Мидлендс.
— Я понимаю, что гибель одного родственника — это уже тяжело. Но двое в одном месте? Ты правда думаешь, что это совпадение?
Я уставилась на нее. В свете свечи ее лицо казалось кривым, восковым, нездоровым.
— Думаешь, это она?
— Что?
— Твоя мама. Я с помощью заклинания призвала твою маму. Попросила сказать, где он ее спрятал. А потом появилась птица. Может, она в спальне?
— Это просто птица. С птицами так бывает. Наверняка она там несколько дней летала, пытаясь выбраться.
— А может, это был твой брат.
— Вряд ли. Он сейчас лежит в своей постели в Вулверхэмптоне. И когда я видела его последний раз, он выглядел как худенький блондин, а не как чертов крупный ворон.
— Я не про этого брата. Я про умершего. Его я тоже призвала.
— Так перестань нахрен призывать всякую чушь, ладно? Особенно такую, которая ломает окна и срет на пол. Или призови что-нибудь полезное. Там, доставку пиццы или в таком роде. Горячий шоколад. И хватит пороть чушь про мертвого брата. Не смешно. Хотя бы Джо не впутывай.
— Я тебе говорю, я не про Джо. Я про другого.
— У меня нет другого брата.
— Конечно нет, он же умер.
— Да что ты гонишь? — я зашагала вниз по лестнице. Окровавленная ладонь скользила по перилам, в ноги врезались осколки. Боли не было. Меня жгла ярость и негодование, а под ними таился еще более жгучий страх. Я распознала его и наотрез отказалась его принять. Знакомая тактика: осознание и отказ от осознания, перекрывающие друг друга за долю секунды, за один вдох, за удар сердца.
Эмили внизу уже устроилась в своем теплом гнезде у камина, а я ходила вокруг, собирая подошвами босых ног остатки стекла, выискивая, чтобы еще такого нелепого подбросить в огонь. Меня безостановочно трясло. Я схватила продавленный стул и стала что есть силы колотить им о каменную каминную полку. Эмили плотнее закуталась в одеяла и закрыла руками голову.
Когда ножки стула расшатались, я запихнула его в камин, не обращая внимания, что часть стула торчит снаружи. Пару минут огонь пожирал тканевую обивку, потом угас. Я допила остатки виски прямо из бутылки.
— Ладно, — сказала я. — Пока я не окочурилась от холода и голода, быстро объясняй, о чем ты говорила.
И она объяснила. Рассказала то, что скрывали мои родители. Что в тот год, когда они поселились в этом доме, у них родился ребенок, мальчик, в той самой спальне в конце коридора. Он не дышал. Его похоронили на старом кладбище за рекой, им давно никто не пользовался. А потом родилась я. Вот и вся история. Ей мать рассказала. Как Эдвард женился на своей бывшей студентке, увез ее в старый дом в деревне, а потом у них умер ребенок.
Моим первым импульсом было все отрицать. Заорать: «Врешь!»
Я и заорала. Долго орала. Мне на ум не пришло слова лучше, чем «врешь», и я продолжала его выкрикивать даже после того, как мой мир пересобрался вокруг меня в новый и гораздо более жуткий мир.
Я ее возненавидела. За то, что она знала. За то, что именно она мне все рассказала. Потому что даже когда я орала: «Врешь! Ненавижу тебя! Ты врешь!» — я вспоминала, как мама пела мне песенку про зеленую тропку, где трава зелена. И теперь я знала, о ком и для кого она пела. Я знала, что это песня для новорожденного, которого омыли молоком, запеленали в шелка, а потом втайне дали ему имя, которое больше никто никогда не произнесет вслух, записали его золотыми чернилами и похоронили вместе с младенцем у Зеленой часовни, куда мы ходили ставить свечку. Каждую зиму. После Рождества.
Я помню, как пела ту песню у реки.