В чужой мир, похожий на темишварский театр, где представления дают по-немецки и где сам он лопотал по-немецки, когда по распоряжению Энгельсгофена отправлялся туда и оказывался в компании кирасиров.
Не увидит он больше никогда и свою милую горную Сербию, свой Цер и свою Црна-Бару, откуда переехал он в Австрию, а теперь вот уезжает еще дальше — в неведомую далекую Россию.
Воздух в Сербии свеж и чист, а тут так тяжело дышится.
Не увидит он и своих людей, которых привел с Трифуном в Срем. Сейчас они ждут вестей о том, жив ли он. И ждут, когда можно начать переселение в Россию. Не увидит он ни дорогую его сердцу крепость Варадин, ни зеленые плацы Темишвара, по которым столько раз скакал. И хотя не все там, в прошлом, было чудесным, светлым и разумным, но он, по крайней мере, слышал, как бьется его собственное сердце в груди. Мог лелеять и какую-то надежду. А в конце дня, сойдя с лошади, встретиться с братьями. Мог всегда рассчитывать на поддержку родичей, на их сочувствие, если случалось горе. Посмеяться, наконец. И, уж во всяком случае, услышать, как приветливо окликают его по имени.
Сейчас всему этому конец.
Он убежал от Гарсули, но куда?
Покинул свой Срем, где в очаге по ночам так весело горели дрова и так сладко пахло дымком. Где спалось так беззаботно и где так славно лаяли собаки. А когда Юрат начинал храпеть, Петр так ловко клал ему на губы куриное перышко, что оно от храпа поднималось и опускалось.
И братья хохотали до упаду.
А здесь кругом темень и смрад, и он не знает, где нынче ночью преклонит усталую голову.
Когда он просыпался в Хртковицах и выходил во двор, под звездное утреннее небо, его любимые белые кони бежали к нему и дыбились, точно морские волны. А когда он поворачивался к ним спиной, они толкали его мордами, махали головами и трясли гривой до тех пор, пока он не потреплет их по шее.
Теперь, на чужбине, все это сгинуло вслед за топотом лошадей, доставивших карету в этот мрачный город, где его, может быть, завтра уже возьмут под стражу, и он будет ждать петли. Если сейчас он заблудится тут, среди этих высоких мрачных домов, где люди живут высоко над землею, ему ни за что в жизни уже не найти выхода. Когда в Темишваре ему приходилось возвращаться ночью домой, он всегда мог рассчитывать на то, что в окнах будут светить плошки. И если бы на него там напали, к нему прибежали бы на помощь. Здесь же он остался бы лежать при свете месяца в луже крови, и, не будь у него бумаг в кармане, всякий сказал бы: неизвестный человек.
Чей-то труп…
Хотя Трандафил описывал ему дом Копши довольно подробно, Исакович долго еще блуждал по флейшмаркту около греческой церкви.
И отчетливо сознавал: все то, что до сих пор было в его жизни ясным, надежным и знакомым, миновало навсегда. Отныне его дни будут проходить как во сне. Нашелся наконец и дом Копши — седьмой от греческой церкви. На входную дверь падала тень этого высящегося неподалеку храма. И стоя так, на мрачной пустынной и узкой улочке, Павел при свете фонаря долго смотрел на свою тень.
Только она неизменно сопровождала его на всем пути, подобно воспоминанию об умершей жене.
Исакович в ту минуту был спокоен и хладнокровен.
Он бывал неловок только в обществе женщин и родичей, поскольку заботился об их благополучии, но, оставаясь один, превращался в храбреца, в настоящего рубаку: у него была длинная рука и ему не надо было думать о детях. Он не растерялся бы и не струсил, если бы на этой узкой улочке встретил вдруг солдат городской стражи и они малость погонялись бы друг за дружкой в темноте.
Исакович понимал, что Копша, быть может, не захочет ему помочь, и кто знает, удастся ли ему, Павлу, даже попав в Вену, добраться до Бестужева, но он верил в свою счастливую утреннюю звезду.
И спокойно постучал в дверь эфесом сабли.
Дом Копши ничем особенно не отличался от соседних домов этой части города, которая в то время была настоящим лабиринтом узких улочек и переулков, застроенных четырехэтажными домами, где жил торговый люд, но где таилось немало игорных притонов, трактиров и борделей и где почти каждая квартира имела два выхода.
Рядом с дверью была огромная застекленная дорогим стеклом витрина, где на красном бархате днем были выставлены талеры, французские луидоры и венецианские дукаты — на обозрение прохожим, нищим и ворам. На ночь витрину закрывали железной шторой. Мраморный вход был тоже забран решетками.
Прошло немало времени, прежде чем появился лакей. Исакович сказал ему, что приехал от Трандафила из Буды и хочет видеть своего родича Копшу. Лакей повторил его слова и попросил Павла подождать. Спустя четверть часа на пороге вместе с лакеем появился молодой человек в черном костюме, какие обычно носили в то время в Вене мелкие чиновники и купцы низшей гильдии. При свете фонаря Исакович увидел его широкие, ощетинившиеся брови, черные глаза и большой, точно у ворона, нос, на котором сидели очки. Молодой человек поглядывал на него недоверчиво.