Юрат, как всегда, яростно махал рукой, когда жена решала что-нибудь за него: он знал, что потом ничего уже не изменишь. Он был потрясен, увидев осунувшегося, усталого Павла со связанными руками; однако, понимая всю опасность затеянного переселения, спохватился:
— Потягался бы я силою и с сотней таких Гарсули, но в этом царстве лицемеров борются только бумагами — здесь побеждают указы, постановления да акты. Как я оставлю беднягу Трифуна? Что с ним тут будет без меня? Грех обманывать человека, у которого шестеро детей. Ну, а если мы поедем и в пути умрет кто-нибудь из Трифуновых детей? Что я скажу Кумрии? Ведь материнское проклятье, Павел, точно жернов на шее! Вот что я тебе скажу. Не слушай женщин! Молчи ты о России, а коли доберешься когда-нибудь до своего Бездушева, шли нам весточку, чтобы тронулся в путь весь наш род. Знаю и я, где собираются в Вене славонцы. Знаю, и где трактир «Ангел» помещается.
Петр не спускал глаз с Юрата и с женщин, потом подошел к Павлу и сказал:
— Слушай меня, каланча, а не женщин и Юрата. Вот так-то!.. Худо, как говорится, жить тому, у кого ничего нет в дому. Ты, Павел, малость оскудел, но ежели тебя гонит в Россию бедность, брось об этом думать! Все, что есть у меня и у моей Варвары, считай своим, как если бы от отца унаследовал! Пусть тебя судят в Осеке, спокойно жди решения суда. Я попрошу тестя обратиться к его сиятельству графу Гайсруку. Они еще узнают, чего мы стоим!
— Дело, мой мальчик, вовсе не в талерах. Беда в том, что тут нам приходится терпеть такой позор. Шевичи, Вуичи, Прерадовичи, Продановичи, Янковичи, Чорбы, Перичи уехали, уехал и Текелия. И что же дальше? Неужто одни мы, Исаковичи, останемся? С владыкой Василием двинулась вся Черногория. В Триесте ждет прибывшая морем беднота с албанской стороны. Митровица битком набита беднотой из Срема. Неужто нам с позором идти на поклон к венецианцам или к австрийским скопцам? Или у тебя, Петр, ворона мозги выклевала?
Покуда Павел говорил, Петр бледнел все больше. Сердито усмехнувшись, он, побелев как полотно, сказал:
— Если ты, каланча, едешь только ради нашей чести и доброго имени, то почему заговорил о талерах? А коли на то пошло, я с тобой: куда ты, туда и я. Все, что мы писали с Шевичем, мне по сердцу, и никто не заставит меня отступиться — ни Гарсули, ни Трифун, ни моя жена. Знай, что, пока есть у меня конь да пистолет, я от своей подписи не откажусь. Чтобы меня выкорчевали из нашего рода? Как бы не так!
Павел встал и обнял брата. Все зашумели, послышались возгласы, а Юрат, точно медведь, заходил вокруг них, махая рукой.
Анна повисла на руке у Павла и, весело смеясь, заворковала:
— Только получим от тебя весточку, Павел, тут же и приедем в Вену, требовать свои права!
Варвара, тоже очень довольная, опираясь на руку мужа, дергала Павла за рукав.
— Сказал, что убежишь, — говорила она, — вот сердце у меня и разрывается! Боюсь, убьют тебя! Неловок ты в жизни, Павел, а все потому, что вдовец. Не улыбнулось тебе счастье, клянусь памятью Катинки. Погибнешь ты один, без жены, мыкаясь по свету. Негоже быть одному. Жена тебе нужна, у вдовца жизнь — горе гореванное.
Между тем кирасир закончил свои дела, вышел из караулки и уселся в рыдван, ожидая, пока кончится семейное прощание. Время от времени он кричал что-то своим гусарам, и его слова вызывали у них громкий смех. Потом, посмотрев на привезенные Павлу гостинцы, лежавшие на дне экипажа, кирасир принялся пробовать вина.
— Скажите капитану, что пора в дорогу! — крикнул он наконец слугам.
Тогда Павел стал прощаться.
— Не бойтесь ничего! Я поехал! — сказал он Петру и Анне. — Не надо меня оплакивать и рыть мне, как толстяк Джюрдже, могилу в Хртковицах. До Осека далеко. Верьте, доберусь я и до Вены и до Бестужева.
Теперь Павел снова выглядел тем высоким, надменным капитаном с надушенными усами, которого они знали уже столько лет. Парикмахер в то утро причесал его золотистые волосы, и они вились кольцами. Серебряные пуговицы на его славонском мундире блестели. А на груди, словно пару голубей, он держал свои закованные руки. И казалось, примирился с этим. Спокойно взирал он на родню своими голубыми ясными глазами, в которых никогда никто не видел и слезинки.
— Что бы вы ни услыхали обо мне, не верьте, — говорил он, — я убегу с первого же причала и доберусь до Вены. Живым в руки Гарсули я не дамся. Погляди, Шокица, на равнину — это скаковое поле для наездника, о котором можно только мечтать. Если нынче вечером, когда спустится мрак и поле расстелется перед кирасиром и его гусарами, как мягкая перина, мне удастся как-нибудь добраться до коня, я буду скакать наперегонки с ними до самой Бачки и стану петлять так, чтобы они очумели среди этих болот, чтобы не знали, где я — спереди, справа или слева. Только бы ночка выдалась потемней. Не бойся, Шокица, я тенью проскачу… А вот насчет женитьбы, то какой уж я жених! Беда ко мне давно привязалась. Горем было бы и супружество. Грех сюда впутывать другого человека.