…Они шли третьи сутки. Шли ночами, по дорогам, пересекающим мокрые луга, неисчислимые ручьи, речки, каналы. Днем хоронились в небольших сосновых рощах, в квадратных стогах сена, защищенных от дождей дощатыми крышами. Коричневые с белыми пятнами коровы иногда подходили к стогу и шумно вздыхали. Куда ни глянь — зеленеющие луга и рощи. За лугами — колокольни церквей, а подойти поближе — остроконечные красные крыши, выпуклые окна домов, белые наличники. Мельницы старые, с какими-то надписями. Чистота кругом, все подметено и вымыто. По дорогам днем разъезжают немецкие машины и мотоциклы. Жизнь, чужая и недоступная. Ходят люди, необычно одетые. Женщины в длинных платьях и в белых колпаках. Может, уже все знают о мире, может, выйти к ним, сказать: «Мы — русские, что же вы терпите фашистских гадов?»
Иногда Петр приводил свою группу на крестьянскую ферму, их прятали в сарае или в подвале, пахнущими молоком и мочеными яблоками. Молчаливые хмурые крестьяне приносили хлеб и масло, вареный картофель, угощали горячими пирожками с творогом, облегченно вздыхали, провожая с наступлением ночи: «Храни вас бог, не попадайтесь на глаза мофам».
Они шли. Лейтенант-танкист Михаил Сафронов из. Ленинграда. В плен попал под Харьковом, в сорок третьем. Работал на заводе в Амстердаме. За попытку организовать саботаж был отправлен в лагерь Амерсфорт. Деликатный, скромный, он старался быть незаметным, даже еду брал последним. Печальные глаза его глядели на товарищей снисходительно и добро. Он был уверен, что все у них будет удачно, что они благополучно переправятся через пролив, а затем и домой доберутся.
— В гости ко мне приезжайте, на Канал Грибоедова. Жена у меня хорошая, добрая. Сын уже совсем большой, скоро четырнадцать…
— И ко мне, братцы, в Киев, обязательно, — отзывался широкоплечий невысокий Толик Гончаренко. — У нас сады над Днепром вишневые. Яблони, груши. Летом приезжайте.
— Но ко мне в первую очередь, договорились? — Сафронов не уступал.
— Ты не спеши, танкист, не спеши, — вмешался в разговор желчный Кучма, которого все называли дядей Федей. — Видишь, вон по дороге ездят зеленые. Один раз шарахнут — и всем каюк. Накапают эти фермеры, что угощали нас вчера. Видел, как выпихивали за ворота: «Уходите быстрей».
— Ну что ты хоронишь нас, дядя Федя? — возмущались наперебой молодые парни-пехотинцы, белорусы из одной деревни из-под Гродно, Паша и Коля. — Война же закончилась. Закончилась война, дядя Федя! Понимаешь? Мы же их побили.
— Да, вы «побили», — Кучма болезненно скривился. — Это там побили, где у наших пушки, да «катюши», да танки. А тут мы голыми руками не очень-то. Командир оружие нам не доверяет.
Кучму взяли в облаве из дому, из небольшого села на Днепропетровщине, увезли эшелоном вместе с молодежью. Запихнули его в теплушку и везли много дней до самой Голландии. Не все молодые выдержали, а он вынос. «Жилявый я был всегда, крепкий, как черт», — рассказывал Кучма. В лагерь военнопленных попал как заложник: кто-то из поляков перерубил кабель в цехе. Завод бездействовал несколько дней. А рабочих выстроили на заводском дворе и каждого десятого в Амерсфорт.
— Фашист, он порядок любит, — объяснял Кучма. — Иначе никто их не станет бояться. Может, все, кто кабель рубили, остались на заводе.
— Хорошо бы, — сказал Сафронов.
— Да оно бы хорошо, только не мне.
— И тебе хорошо, дядя Федя, — смеялся Паша, вечно неунывающий и самый голодный. — Не оказался бы десятым, не попал бы на свободу.
Кучма хмурился и отворачивался.
— Еще неизвестно, что это за свобода. Одели нас так, что на глаза людям не покажешься.
— Ну, не всех же! — смеялся Паша. — Вон Сафронов у нас, как настоящий менеер[1].
— Где ты так насобачился шпрехать, Миша? — спросил у Сафронова второй белорус, серьезный и тихий парнишка.
— По лагерям, Колюнчик, все по гроссен Дейчланд, пошвыряло меня.
Петр не вмешивался. Пусть говорят, лишь бы тихо, чтобы не услышал кто-нибудь русскую речь. Свобода пьянила их после всех страхов, унижений, издевательств. А сейчас идут себе по игрушечной стране, сидят в пахучем сене, как где-нибудь на родине своей, в Белоруссии или под Ленинградом. Там тоже туманов да сырости хватает, может, не так ветрено. Конечно, достаточно беглого взгляда, чтобы понять, какие они голландцы. Петр действительно не захотел вооружать их. У него одного был «шмайссер», спрятанный под полой рыбацкой куртки. Петр был на свободе уже больше года и привык к тяжелому чувству раздвоенности. Ему казалось, что есть два Петра — один обреченный, беспомощный узник лагеря смерти Схевенингена, а второй — вооруженный голландский рыбак, связной амстердамской группы Сопротивления.
Здесь все было странным: позеленевшие от времени башни мельниц, реки, текущие, как в корытах, над дорогами, деревянная обувь и короткие брюки крестьян, ночная внезапная война подпольщиков, потому что днем некуда деваться в безлесной равнине, нужно быть у всех на виду, особенно у энседовцев, шастающих по домам в своих черных мундирах.