…Летит в глаза колючая снежная пыль, вздрагивают на ухабах красные огоньки, они с Филькой несутся вслед за полуторками, намертво вцепившись в свои железные крюки. А в высоких кабинах восседают боги всех мальчишек земли…
Павел не выдержал и все рассказал Тане, хотя дал себе слово решать самому.
— Да ты что? — уставилась на него черными блестящими глазами Таня. — Ты еще думаешь?! Так повезло, а он думает! Да кто ж от такого отказывается!
Таня ходила по комнате и говорила о постоянном безденежье, о жалкой комнате в коммуналке, о том, что она раздета, что наука его никуда не уйдет, что уедет Сан Саныч — и Павел останется без руководителя и будет сидеть по-прежнему в младших, только со степенью, что к таким людям, как Саныч, надо держаться поближе… Слезы досады закипали у нее на глазах, и Павел знал, что все уже решено и она права. Но было чего-то тоскливо жаль — не только науки и даже не института, а может быть, шумных споров в скверном буфете, перекуров в коридорах, самой атмосферы поглощенности «своими» странами — той, чем всегда славились востоковеды. И еще было жаль Сашку: Таня сказала, что его с собой не возьмет — скоро в школу, да и климат в Индии — не для северных наших детей.
— Как скоро? Ему ж еще нет шести… — пробормотал Павел. — И потом, ты преподаватель, ты можешь сама…
Но это были последние судороги побежденного.
Может ли человек вспомнить радостное, когда терзает себя вот так, как сейчас Павел? Может ли ощутить прошлую радость, снова ее почувствовать? Ведь была же, была той весной долгожданная защита, был ученый совет, выступления официальных оппонентов, очень похожие на торжественный гимн Павлу (интересно, почему называют их оппонентами? Они скорее защитники, адвокаты); был отличный отзыв оппонирующей организации: «…эти отдельные замечания не снижают научной ценности…», был рефрен всех выступлений — «…безусловно заслуживает искомой степени кандидата исторических наук».
Но теперь, на этом псевдостаринном диване, когда он лежит, зарывшись в подушки, а кабинет утонул в сизом дыму его трубки, Павлу кажется, что радости, ясной, чистой радости, не было вовсе.
Сто раз изученная, переписанная, выверенная тема до смерти надоела, самое интересное в последний момент пришлось выкинуть, потому что самое интересное было, естественно, спорным. Было много беготни с авторефератом — пришлось самому рассылать его во всевозможные организации, была масса каких-то бумаг, целая проблема с перепечаткой, с переплетной мастерской, где — а как же! — ни за что не брались переплести в срок, а потом к мастеру прорвалась Таня и все устроила. Было много всего, и все было очень важным и имело прямое отношение к защите. Но к науке эта суета отношения не имела и потому раздражала до слез.
И защищался он вторым, после докторской, которая собрала кучу какого-то люда с цветами, и весь этот люд схлынул вслед за новоиспеченным счастливым доктором, а довольный ученый совет (докторская в институте — событие!) устало и разморено занялся Павлом. И это было, с одной стороны, хорошо, потому что не донимали вопросами, а с другой — обидно: в сорок минут ученые мужи благодушно воздали ему по заслугам и присудили степень…
Конечно, на защите, на задних рядах сидел весь его сектор и «болел» за Павла, конечно, был банкет, были речи, и поздравления, и телеграмма от Славки: «Даешь из Индии доктором», были счастливые слезы тети Лизы и гордость Тани. А летом началось оформление за границу.
Их оформляли долго: анкеты, прививки, экипировка. И еще беседы — наивные до смешного: вести себя с достоинством, не таскать в гостиницы кипятильники и бутерброды, а питаться в ресторанах, не экономить на еде. И это ему — кандидату наук! Да умеют они себя вести, давно умеют, дорогие товарищи! И едят хорошо, и одеваются вроде неплохо. Не дикари же они, в самом деле! Павел злился, Таня язвила.
Потом, в Дели, он вспомнил эти беседы, и ему пришлось признать, что люди, проводившие их, кое-что знали. О том, например, что случается иногда с человеком, когда ему платят большие деньги, когда относятся к нему с подчеркнутым уважением — не к нему, впрочем, а к стране, которую он представляет, но ему кажется, что к нему лично, — когда там, где бездомные спят прямо на улицах, он живет на просторной вилле и у него есть машина и магнитофон, виски и кинокамера и многое другое.
Люди, оформлявшие их, все это знали, а Павел нет. Потому и негодовал и молча, угрюмо слушал скучных кадровиков, изредка кивая: «Хорошо, понятно, обязательно…»— а потом высмеивал назидательные наставления вместе с Таней. А Сашка сидел рядом и слушал. Сидел и слушал! И никто не отправил его тогда погулять, или спать, или еще куда-нибудь, чтобы не впитывал он в себя этих язвительных фраз, не получал наглядного урока лицемерия и скороспелых оценок — тех, на которые так щедро незнание.