В Дашином возрасте Екатерина Ивановна считалась уже пожилой, на вечерах чинно сидела у стеночки, хотя так хотелось потанцевать, а потом и не хотелось уже, потому что, опять же, — старая. Да и вечера были какими-то невеселыми: с обстоятельными докладами, серьезными академическими концертами, будто грех веселиться в свой торжественный день, будто есть в веселье что-то, этот день снижающее. Изнурительные, до позднего вечера сидения на работе — в Кремле, в кабинете вождя, видите ли, горит свет, — долгие собрания с одинаковыми, тоже долгими речами, бесконечные ссылки во всем и всегда на Сталина, Сталина, Сталина, даже дети хором кричали: "Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!" Как же тут не согнуться, не постареть до поры, не растерять ощущение жизни, ее вечную новизну?
Радость в те суровые времена душилась в зародыше: на каждый праздник — по траурной дате. Почему-то всенародно отмечались не первая русская революция, а Кровавое воскресенье, да еще со всеми подробностями, угнетающими душу деталями, не день рождения Ленина, а день его смерти — звучали и звучали по радио, надрывая сердце, траурные мелодии. Только в пятидесятых было принято специальное постановление: праздновать двадцать второе апреля как день создания вечно живого учения — и тем отдавать дань памяти Ленину.
Война отняла у сотен женщин мужей, девушки, не успевшие к сорок первому создать семью, так и остались без пары — к сорок пятому подросло новое поколение невест, диспропорция мужчин и женщин оказалась огромной, трагической. Но все равно: любые отношения вне брака считались неприличными и осуждались безжалостно. Порядочная женщина должна жить одна — работать и растить детей, если ей повезло и есть дети, — так предлагалось. Не все, конечно, принимали эту, противную природе, схему, но в таком случае вступало в свои права общественное мнение. Радостная? Счастливая? Как-то устроившая свою личную жизнь? Не дай бог кокетливая? Значит, пуста, легкомысленна, чуть ли не опасна для общества, устремленного к великим свершениям. Любовь, загнанная на задворки массового сознания, — может, потому, что неизменно освобождает личность? — мужественно противостояла жестокости и фарисейству, но и она уже уставала.
Вот и жили без мужчин одинокие женщины, стиснув зубы, тоскливо дожидаясь старости, торопя ее, чтоб не мучиться, раздраженно воспитывая детей, а потом расплачиваясь за высокую мораль тяжелейшими нервными срывами. Нет, все-таки нам повезло…
Даша встает, машинально продолжает уборку. Летят в ведро старые ручки, газетные вырезки — сплошь шестнадцатая полоса "Литературки", — дряхлые карты древнего мира, самодельные словарики английских слов, со старанием начатые и через месяц брошенные. Но все делается машинально, все мысли о тетради в дальнем углу среднего ящика.
С трудом дожидается она дочери. Рабочие планы на сегодняшний вечер зачеркнуты, продумана только завтрашняя лекция, остальное все передвинуто. И вот вечерний, вдвоем, разговор. Галя притащила подушку, пристроилась под бочок к маме. Они лежат, накрыв ноги пледом, и философствуют — о литературе и музыке, об искусстве. Даша осторожно приближается к тому, что тревожит: рассказывает о поздней, тяжелой любви Тютчева.
— Знаешь, как бывает, мучают как раз тех, кого любят, мучают их и страдают сами. У него даже стихи есть такие: "Ах, как убийственно мы любим…" Тютчев выстрадал эти слова: замучил ведь и себя, и любимую женщину. И смерти ее себе не простил, не успокоился до конца своих дней — метался по свету и горевал, горевал… И все-таки любовь, чунечка, великое благо…
"Чунечка", их семейное слово — от "дочунечка", сочинил, как ни странно, Вадим, когда Галя была еще маленькой.
"Чунечка" теснее прижимается к маме.
— А страдания?
— Да, страданий много, — задумчиво соглашается Даша. — Но без любви годы летят незаметно и стерто, потому что нет сильных чувств. Год любви — как еще одна, подаренная тебе жизнь. Любовь, Галча, расширяет пространство, делает человека мудрее и глубже, заставляет забыть о смерти.
Галя молчит, слушает, тепло и чисто дышит матери в щеку. Даша не видит ее лица, терпеливо ждет, дожидается: Галя поднимается на локте, в глазах вопрос и надежда.
— А у меня почему не так? — шепчет она испуганно. — Мне просто очень грустно. И ничего не расширилось, никакой там мудрости… Зачем, мама, жить, когда все равно умрешь? Зачем, например, учиться? Ведь все исчезнет…
Вот оно — тоска человека, впервые осознавшего себя; смертным. Даша хорошо помнит, что чувствовала она в юности.