сообщение, сделала тест. Ей тем утром вдруг подумалось, что подозрительно долго у нее нет месячных. Дольше, чем
обычно. Но ни на что особо не надеялась, увидев две полоски, не поверила. Повторный тест тоже не убедил, пошла к своему
врачу, чтобы отсечь окончательно все сомнения.
Но сердечное, как часто водится, противоречит разумному. Когда шла по улице, сердце уже верило, чувствовало, а глаза
жадно искали что-то в витринах, ловили в лицах прохожих, нечто давно забытое, наверное, надежду, наверное, свои
несбывшиеся мечты.
Немного погодя, после визита к гинекологу и результатов ультразвукового исследования, надежда эта превратилась четкое
ощущение конца, но не того, что перекрывает кислород, а такого, который открывает второе дыхание. Она сидела в
коридоре, неизвестной тяжестью прижатая к креслу и четко чувствовала, что закончилось что-то в ее жизни. Пришел конец
плохому и тяжкому. Тому, что постоянно дергало ее назад, хватало не вовремя за руку, заставляя поскальзываться на
ровном месте.
Рада все еще держит телефон, точно ждет ответа, и тут понимает, что он ей не нужен, — ни ответ, ни телефон, — сует
мобильный в карман, обхватывает руками колени, смотрит Гергердту в спину; он вздрагивает, словно от этого взгляда его
прошибает ознобом, стоит бездыханно еще секунду-две, потом срывается с места.
— Сколько? — переспрашивает он, не то улыбаясь, не то ухмыляясь непослушными губами и садясь перед ней на корточки.
— Одиннадцать недель, — роняет она с внезапным облегчением. — Представь, а мы и не знали, меня же не тошнит и на
соленое не тянет. А в тот раз так сильно тошнило…
Он на ее слова прикрывает свой рот ладонями, складывает те домиком, словно боится сказать что-то лишнее сейчас и
ненужное. Никогда до этого времени не знал ощущения удавки на шее. Никогда.
— Ты захотел, чтобы я надела платье, я его надела. — Предполагаемый диалог становится монологом, потому что Гера
никак не начнет говорить. — Теперь ты должен захотеть, чтобы я родила. Ты должен. Тогда я рожу. Понимаешь? — она
подается к нему с той верой в глазах, какая вечно живет в любящих женщинах. — Без тебя я потеряю то, что ты мне подарил.
Если выйду за эту дверь, то рассыплюсь, развалюсь на куски и все потеряю. Я одна не смогу. Без тебя я не смогу сберечь
то, что ты мне подарил. Я просто его не выношу. Без тебя он не родится. Я точно знаю. Да, когда есть ребенок нужно жить,
даже когда тебе не хочется. Но если мне придется отсюда еще раз уйти, я рассыплюсь на куски вон там за порогом.
Развалюсь. И все потеряю. Просто ты должен захотеть, а одной у меня не получится… — Ее слезы становятся горькими, и
она перестает говорить.
Не может, да и не хочет снова говорить о своем страхе. Срок, на котором потеряла первого ребенка был близкий к этому. Ей
главное перешагнуть черту. Без очередного кошмара, без флешбэка, без взмокшего ледяным потом тела. Ей бы только
перешагнуть…
Одиннадцать недель. Одиннадцать недель!
Он тяжело молчит. Не потому, что нечего сказать. Одна единственная мысль стучит в висках: она уходила от него
беременной.
Лучшего наказания для него придумать невозможно. Если кто-то решил его за что-то наказать, то лучше не придумаешь.
Всю жизнь думал, что никогда не допустит, не сделает того, что сделали с ним его родители, а получается, поступил так же —
будто свое дитя на улицу выгнал. Рада была уже беременна, когда он позволил ей уйти, собственноручно отправив домой с
водителем. За эти две недели могло случиться все, что угодно. Она могла и ребенка потерять.
Это осознание обжигает нутро адским огнем, и с ним сгорает что-то раньше важное, вся его жизненная опытность
становится глупой рядом с этой возможной непоправимой потерей. Горит уставшая душа мгновенным неизвестным страхом,
превращается она в пепел, но там внутри, среди обугленных смешных и уже ненужных истин, уже что-то шевелится,
ворочается, жаждет ожить. Алчет выплеснутся во вне каким-то словом, действием, рывком. Но еще не ослаб этот обруч на
горле, что мешает говорить, дышать.
Сбросить бы с себя ледяные пальцы, схватившие затылок, вынырнуть из вязкой душной волны.
Рада плачет, о чем не должна, просит, о чем не следует. Артём сам хотел того же. Сам был готов молить кого угодно, чтобы
она забеременела от него, чтобы ему родила. Но у них не получалось. И он перестал ждать. Смирился, что, возможно, не
имеет права получить от нее чудо, а потом это чудо — дитя свое — кормить той же рукой, которой скармливал насильнику
стеклянную крошку. Но так хотелось надеяться, что глазами собственного ребенка увидит то, что давно забыл.
Но она забеременела. Значит, он имеет право. На нее. На своего ребенка. На всегда.
Она забеременела, значит, она Его — навсегда.
— Не надо меня об этом просить. Я больше не обещаю быть хорошим мальчиком. Буду сворачивать головы, если кто-то на
тебя косо посмотрит. Мне на все плевать, к тебе никто не подойдет. Без меня ты и шагу никуда больше не сделаешь. Никуда
и никогда. Только со мной. Всегда со мной. Везде со мной!
Рада опускает взгляд, подносит ладонь к лицу тыльной стороной, чтобы стереть слезы, а он поднимает отяжелевшие руки,