вот ответ на Ваше письмо, запоздалый, и продолжение (для меня не окончание) сегодняшнего разговора по телефону. В том письме Вы говорили вообще, а сегодня конкретно об Америке, что поэзия умолкает, когда никто не слушает. Да, слушанием, послушностью вызвана речь, и в этом смысле Пушкин и Гоголь созданы своим временем и не смогли жить, когда слушание кончилось. Но я говорю не о «состоянии общества», которое всегда примерно одинаковое, а о лице времени, или лице Бога, перед Ним отчитываются; как он дает талант, так наверное и пространство для звучания слова. А другое время требует молчания? Думаете ли Вы, что социальные отношения могут сложиться так, что поэту имеет смысл говорить, а в другое время нет? Это создало бы для поэта условную зависимость, его сделало игрушкой людей. Зависимость от слышания есть, но это слышание скорее божественное, поверх человеческих голов, и общество становится чутким, Меценат начинает быть внимательным к поэзии по тем же необщественным законам, по каким поэт начинает говорить. «Сладость послания живому и знакомому лицу», — говорите Вы, но чье лицо живо и знакомо, если мы его не «обожаем». Просто приятному знакомцу писать поэзия не будет и не может, и никто. — Другое дело что разве Бог снаружи, и разве война, в которой по Гераклиту одно становится Богом, другое человеком, идет не всегда. — Страшный передний край, где смертный становится смертным, т.е. где для него самым близким определяющим становится бессмертие, проходит наверное не в смерти, а в ужасе, для всякого разном, имеющем лицо клинического безумия, или безволия, или ухода, как человечество массой может уходить в партийное и военное сумасшествие; или ночного коридора в отделе ветеринарного, якобы, надзора аэропорта [28]. — Думая о сумасшедшем Геракле Еврипида, о Гёльдерлине, Ницше, Мандельштаме, сходящем с ума, и об определении человека у Аристотеля и не только у него, человек есть ум, я отождествляю смерть, вернее мор, чуму, как у Альбера Камю, с уходом ума. Он, забегаю вперед, но и сразу провожу необходимую важную границу, открыт всегда и для всего человечества, в «коллективном безумии». Человек хранится чудом, и поэтому к немногим так тянутся все, когда немногие умеют спасти. По своему опыту я знаю, что держит, если вообще что-то держит, в этом уходе только готовность все бросить и опереться, если такое слово подходит, на красоту, правду. Ужасно, если человек к критическому моменту не имеет опыта, или даже опыта мало, привычки опираться на это и только на это, тогда ему конец. Как собственно скончались многие, и к ним достучаться уже нельзя. Они еще ходят по разумным орбитам расчета, дискурса, но уже сорвавшимся и слепым, надежды для них нет.
Я на Вас очень надеюсь. Я совершенно уверен в Вашем уме, памятливости, безотказных, с моей колокольни глядя, неограниченных. Остальное Вам дано. И кто-то же ведь должен нас хранить. — Это письмо хочет быть звеном в непрерывающейся переписке.
Ваш
В.Б.
Москва, 6.3.1997
Дорогой Владимир Вениаминович,