Интересно, что «естествоведы» приходят на это поле поздно проснувшись и протирая глаза до тех пор, пока им как Эйнштейну или Гейзенбергу или как Вольфгангу Паули не начнет мерещиться что-то «в глубине», а М.Л. Гаспаров наоборот к искусству хочет подходить как естествоиспытатель. Наверное, значит, человеку позволено для своего пропитания, позволено Творцом и позволено творцом, собирать грибы в лесу, ставить картину на выставку, с религией и ритуалом конечно. Если М.Л. назвал свою работу «обезвреживанием посредственности в себе», то значит он уже успел посредственность, непрямоту допустить. Он уже сдал без боя, с первых полутора страниц «Занимательной Греции», город, а потом будет под оккупацией обезвреживать злоупотребления врагов. На что он надеется. Не гарантировано, что его будут еще читать через 50 лет: угол зрения может показаться слишком ломаным, подсчет ударных и безударных после электронизации библиотек со сканерами и пейджерами устарелым. А не надо было спешить говорить, что есть реальность и есть вымысел (в Ваш огород). В той войне, о которой я говорю, все происходит раньше разделения на реальность и вымысел, и «мифы народов мира» неизбежно придется пересмотреть, не окажется ли решающей (т.e. принимающей решение) «реальностью» всегда как раз какие-нибудь Зарастро и Царица Ночи.
«Начав письмо Вам, я не могу кончить», опять цитата из того же письма. С Вашей стороны (страны) я чувствую вызывающий простор, но такой, в котором со временем все решится, все чутко ожидает, а не просто дает волю, — и это лучший подарок для думания и говорения, какой может быть.
Я у Вас выхожу в специалисты по времени, когда как раз время для меня уходит в такую же загадку как «бытие». «Время вспахано плугом» у Мандельштама, наверное, прежде всего и ближайшим образом потому, что у него «остается одна забота на свете: Золотая забота, как времени бремя избыть». Т.е. если бы время и не было вспахано плугом, оно было бы вспахано этой заботой, единственной на свете. Если эта забота единственная потому, что «вчерашнее солнце на черных носилках несут», солнца уже нет и «Словно воду я пью помутившийся воздух», то это уже похоже па рационализацию, а убить или избыть «времени бремя» надо как-то обязательно, почему-то, как поднять камень, наверное тяжелый могильный. Осы присосались к тяжелой розе как к земной оси и повторить когда-то звучавшее имя, чтобы оно снова звучало, теперь трудно как воскрешение несомого на черных носилках, Ахматова думает что Пушкина, но ведь не обязательно только его, может быть всех расстрелянных в Крыму. (Однажды в Судаке летом мы раскинули палатку километрах в полутора от города, на площадке над морем, уже вечером, и всю ночь у меня был жуткий тяжелый сон; утром я зачем-то начал разрывать землю и там оказались человеческие кости, я подумал — от расстрелов гражданской волны, мне почему-то не пришло в голову что могло быть и от более поздних. Крым для Мандельштама в том же 20-м году оказался связан с его собственный более чем вероятным расстрелом как высланного туда из Аджарии.) — Я не понимаю, почему «роза землею была». Разве что под притяжением рифмы. Если роза, тяжелая и нежная сеть, сама земля, то она не была а есть. Тогда ее можно пахать как землю, и что же еще пахать как не неподъемную тяжесть. Мандельштам и пашет как может, и нечего другое делать. Время тогда бремя или хуже, камень, но оно же, вспаханное, не будет, а уже есть роза, тяжелая и нежная, сама тяжесть «бытия». «Роза землею была» — не то же ли это «была», как у детей (Володик играет с Романом подушками дивана: «Рома, давай это была моя дверь? Ром, давай это моя дверь? Рома, давай это была моя дверь?»). О семени речь не заходит, потому что в самой неподъемной тяжести камня-пашни-бремени-времени, лишь бы только вспахать, семя уже содержится. Правда, «человек умирает, песок остывает согретый» его немного еще теплым расстрелянным телом, и залогом «повторения имени» (сравнить с мужиками-имяславцами, «имябожцами» из стихотворения 1915 г. «И поныне на Афоне») только и остается что сама двойственная роза. — Совсем о другом: мужикоборец из «Мы живем…» возможно, идет и против мужиков-имябожцев, первым из которых идет сам Мандельштам: «Но от ереси прекрасной Мы спасаться не должны. Каждый раз, когда мы любим, Мы в нее впадаем вновь. Безымянную мы губим Вместе с именем любовь» (связано с коктебельским вариантом «Легче камень поднять, чем вымолвить слово — любить», хотя я не назвал бы окончательный вариант, «Легче камень поднять, чем имя твое повторить!» шифровкой, а наоборот, прояснением: не надо уточнять какое где может быть имя, и так яснее, чем с уточнениями, что имя имеет отношение к «одной заботе на свете», даже «любить» для которой всего лишь именование).
Дорогая Ольга Александровна, что-то я заболтался, а за окном прекрасный декабрь, и скоро праздники, общие и Ваши, с которыми Вас поздравляю я и Ольга, которая думает о Вас с нежностью, и детки, в чьем мире Вы постоянно присутствуете.
Примечания