Эта вещь, названная эпиграммой, по-немецки сатира, горькая, интеллектуальная, нравственно в своем праве, может быть и едкая. Но как поэт выкрикнул те строки, так что каждая зазвучала как поговорка, — а известно, как в поговорках с моралью, по меньшей мере двусмысленно, — и сам поэт знал, что зазвучал страшно громко, так, что хочет или нет, он отныне в поединке с тираном. И тот, другой, тоже знает, что произошло исторически непоправимое, неизгладимое, что он отныне должен делить свою весомость с Поэтом, хочет или не хочет а наделил поэта своей мощью; поэт своим нечеловечески вдруг громким, вместе с самим языком звучащим словом ограбил его силу. Хищение у высшего правящего лица, а по-серьезному-удавшееся покушение на него как на исторического деятеля. Преследовать грабителя — значит признать факт, и могущественный имитирует жест пренебрежения, но недолго может скрыть жажду мести. Со своей стороны поэт, отпустивший сам язык говорить, не может ничего уже изменить, и его усилия, сделать примиряющий жест, составить хвалебную оду тирану, ничего уже не значат. Волшебство развеялось, слово не звучит. Оба эти
После этого все почти разошлись, Гаспаров с Мильчиной, Прохоровой, Зенкиным остался. Мне было грустно, я ушел, хотя меня тоже просили остаться. […] Грустно от блестящей одинокости Гаспарова. И жалко своей немоты, я как ребенок старый, которого никак не слушают взрослые, когда он лепечет свое.
Смерть Михайлова. Как бы что-то осыпается. Я с ним виделся раза два в жизни, он был тягучий мечтатель. Почти хорошо, что его поздний русофильский фундаментализм не был длительным. — Меня очень тянет к Гаспарову, но его круговая оборона располагает наоборот к дуэли, и раза два я его задевал. В текстах; а на Круглом столе я молчал, кроме соображения о Мандельштаме. — Много говорили о Лотмане, больше как о символе структурализма, и я вспоминал Ваш его портрет, словесный, в начале Вашей короткой статьи о нем. Лучше, точнее собственно любой фотографии.
Я все жаднее хочу продолжения Вашего расположения; о чувстве Ольги к Вам я уже говорил. Она передает Вам поклон. Хорошо, если бы Вы написали, когда можно приехать — если можно — в Азаровку; допустим, Вы захотели бы вернуться с нами в Москву. 29 сентября в пятницу я уже снова в Москве. — С гордостью говорю, что еду во Фрейбург целиком на свои деньги, т.е. они собрались там наоборот все мне оплатить, но я смогу отказаться. Приятная, ранее незнакомая мне независимость. Хотя с другой стороны все-таки платит американец, Сорос, из-за моего «лауреатства» в конкурсе 1994 года. — Я хочу говорить о том, как в поэзии и философии отбрасывается язык как инструмент, средство и проступают признаки говорящего языка, не орудия.
Мне тепло думать, я догадываюсь, что в «Азаровке» в эти дни что-то происходит, является чего не было никогда. Вещи приходят как-то так, сразу, и известны уже когда еще не известны. От их появления в одном месте немножко сдвигается все и везде. Я не буду удивляться, если кто-то скажет что в космосе. Никто не знает, чему в конце концов равно человеческое присутствие. Простая логика и математика велят заметить, что ошибка воображать его частицей бесконечности пространства и времени.