Голос у нее был какой-то вороний, царапающий, как наждак.
- Мы спасали вас потому, что это наш врачебный долг, - спокойно, даже как-то нудно ответила Марта Владимировна.
- А ты, черномазый, - кричала Зина уже на Ростислава Романовича, - ты самый большой гад, до смерти ненавижу! Склеил меня по кусочкам, двадцать восемь переломов во мне было, разве я не понимаю, что ты там своим студентам балакал? "Уникальный случай"! Разве я для того с четвертого этажа прыгала, чтобы "уникальным случаем" быть? Жизнь - она моя, я своей жизни хозяйка, а не вы, сволота ученая!
Марта Владимировна спокойно диктовала рыженькой какие-то назначения.
- Вот что, Савельева, - сказала она, - всему есть предел. Если вы не утихомиритесь, придется перевести вас в психиатрическое. А там, поверьте, вам будет хуже, чем здесь.
Зина примолкла, и только глаза свирепо блистали.
- Шура, скажите нянечке, чтобы здесь прибрала, - сказала Марта Владимировна рыженькой. - Если Савельева будет мешать больным, сообщите, примем меры.
Закончив обход (каждой больной - улыбка, несколько бодрящих слов), Марта Владимировна удалилась. За ней, со смятенным лицом, вышагивал длинными ногами Ростислав Романович. Крахмальный халат пузырем вставал у него на спине, словно в недоумении. Она чем-то была мне неприятна (не тем ли, что похожа на меня?), он, наоборот, скорей симпатичен. Какая-то необработанность к нему располагала.
- Букет, - сказала внезапно и кратко соседка справа с родинкой на щеке.
- Какой букет? - опять не поняла я.
- Ей. Букетами берет благодарность, конфетами не берет. А не все равно: букет ли, конфеты? Все одно взятка. Уж я ихнюю породу знаю. Все хапуги. Только бы взять!
Я прямо вскинулась:
- Зачем так говорить? Вы...
Заглохшая боль проснулась. Но мне было не до нее! Оскорбили мою профессию, мою, можно сказать, святыню! Да, я сама принимала букеты от выздоровевших пациентов! Но никогда не брала ни конфет, ни сервизов, ни ваз, которые мне пытались подсовывать... Всем этим я просто захлебнулась. Только и могла сказать, что "Вы... Вы...". Темнолицая соседка заметила:
- Еще одну психичную привезли. Мало нам Зинки. В такой палате не поправишься, только нервами изойдешь.
Я усилием воли себя успокоила. Все-таки я врач. Не сделают они меня просто "больной". Пусть временно больная, но - врач.
14
Дни и ночи в палате. Длинные дни, еще длиннее - ночи. Молчаливые, тянущие, стонущие. Нельзя повернуться, изменить позу. Ночью в полусне-полубреду собственное тело казалось разъятым, разрубленным. Почему-то вспоминалось изображение мясной туши, висевшее когда-то в гастрономе (потом его стыдливо сняли). Отдельные части враждовали между собой, а нога - со всеми сразу.
Днем было все-таки легче. День был полон незначительных, мелких, но событий. Умывание, еда, обход, процедуры, уколы. Ночь угнетала своей пустотой. Только лампы отражались в черных окнах.
Постепенно научилась, приподнимая верхнюю часть тела, кое-как себя обслуживать. Хорошо, что не располнела! Грузной, темнолицей соседке было куда хуже. У нее уже появились пролежни, несмотря на ежедневные протирания.
Сестры - внимательные, добросовестные. Нянечек попросту не хватает. Как везде. Но тут, в травматологии, это катастрофа. Палата на шесть человек, и ни одной ходячей! Лежачие мечтали, чтобы к ним положили хоть какую-нибудь ходячую. Хоть завалященькую... Я бы положила, будь моя власть. Но на обходах молчала, снедаемая несправедливой антипатией к Марте Владимировне (в сущности, к себе самой). Кто знает, может быть, кто-нибудь из моих больных так же беспричинно не любил меня? Вполне возможно. Мое "я" так же распалось на части, как и мое тело.
Кроме меня, в палате пятеро. Лучше всех можно было разглядеть ближайших соседок. Справа - грузная, темнолицая, озлобленная Ольга Матвеевна. Все было не по ней: больница, сестры, врачи, уже не говоря о нянечках. Врачей ненавидела "как класс" (я боялась выдать свою принадлежность к этому классу, но, кажется, все же выдавала - не словами, так интонацией). Про себя произносила целые речи в защиту нашей, пусть еще несовершенной, медицины. Но вслух - ни слова. По ночам Ольга Матвеевна храпела мужским, заливистым храпом. Тревога была в этом храпе, как и во всей Ольге Матвеевне.
Слева, напротив, веяло покоем. Там лежала плоская, почти бестелесная Дарья Ивановна. Добрый дух.
Бывшая работница швейной фабрики, ныне пенсионерка. Слабенькая, стойкая. Говорила: "Сначала повесили на вытяжение, потом видят: сердце не выдержит. Заложили в гипс. Им виднее". Этот гипс, доходивший до самых подмышек, весил, наверно, больше, чем заключенное в нем тело. Но старуха никогда не жаловалась, не стонала. Лежала молча, обычно с закрытыми глазами. Если у нее что-нибудь спрашивали - отвечала. Доброжелательно, тихо, внятно. С Дарьей Ивановной с первых же дней у меня образовалось что-то вроде дружбы. Потом переросшее в настоящую дружбу.