— А это, — Сибирцев раскрыл бумажник, извлеченный перед обедом из тайника в террасе, и вынул мандат, подписанный Дзержинским, — ты его сохрани, однако, в случае чего, сам знаешь, как с ним поступить. — Он пожал Ныркову руку и добавил с усмешкой: — И платок свой спрячь подальше…
Маша сидела на ступеньках крыльца, сжав лицо ладонями. Сибирцев подошел, присел рядом, положил ей ладонь на плечо и почувствовал, как девушка вздрогнула.
— Машенька, — сказал он после паузы, — сейчас я вам скажу кое-что, а вы это крепко запомните. Можно?
Маша подняла к нему большие, в наступающих сумерках, и темные глаза и пристально, с глубокой затаенной болью посмотрела на него.
— Доктор уехал в Сосновку. Он проездом тут был, посмотреть меня. Сказал, что все хорошо и дело пошло на поправку. Я — бывший белый офицер, друг вашего брата — и все. Я через доктора кинул вам весточку, вы меня взяли на излечение… Вот это же все должна знать и ваша мама. И ни слова больше. Вы меня поняли? Вы сами должны сказать ей об этом, чтобы она поверила, если есть какие-то сомнения… Иначе всем нам может быть крышка.
Девушка внимательно, словно впервые узнавая, глядела на него и безмолвно кивала.
— И еще одно обстоятельство. Мне необходимо найти в вашем доме какое-то убежище, чтобы его никто, кроме вас, не знал. Вспомните, пожалуйста, детство, куда вы прятались от родителей? Такое место, повторяю, чтоб ни одна живая душа не отыскала. Ни одна.
Маша положила легкую, вздрагивающую ладошку на его сжатый, упертый в колено кулак.
— Хорошо, я покажу вам такое место. Пойдемте ко мне в мансарду.
Пришла ночь. Спала дневная духота, посвежело. Из низины потянуло туманом, легким таким, чем-то напоминающим дымок от малого костра. Один за другим гасли огоньки в домах, и устанавливалась тишина недоброго, напряженного ожидания. Даже собаки перестали брехать. Застыли, всматриваясь в темноту, дозорные в церковном дворе, на крыше и колокольне, в помещении сельсовета заняли свои посты вооруженные люди, притаились, нечаянно мелькая огоньком самокрутки и настороженно покашливая. А ночь шла. Майские ночи коротки. И вскоре уже, должно быть, просветлело на востоке, потому что проявились темные силуэты крыш и деревьев. Вот тут и потянуло в сон по-настоящему.
Баулин с Матвеем обошли посты, постояли молча посреди площади, вольно дыша прохладным воздухом, пахнущим улегшейся пылью и ароматом отцветающей в низине сирени, и разошлись по своим местам: комиссар — в сельсовет, а кузнец — на колокольню.
Не раздеваясь, только слегка отпустив ремень, лежал на кровати Сибирцев и чутко прислушивался к ночным звукам, доносящимся сквозь приоткрытое окно. Дверь на террасу была заложена щеколдой. Невольный арест и полдневное лежание в чулане, как видно, обернулись пользой: тома духота сморила и кинула в сон, а теперь не было его ни в одном глазу. Слабо шелестела сирень в саду Где-то подальше, может быть в кроне лип, возились и негромко попискивали ночные пичуги. Но все это были обычные мирные звуки, они лаской и покоем отдавались в ушах. Сибирцев же томительно выискивал и ждал только те, которые должны были нести с собой страдания и большую беду. Возможно, это будет осторожный и оттого пронзительно громкий в ночи скрип рассохшейся ступеньки под вкрадчивым сапогом или быстрый, скользко рвущийся шепот, короткий, как вспышка, звук металла, отдаленное конское ржание или оборванный, предсмертный всхлип убитого человека. Казалось, весь жизненный опыт солдата и чекиста Сибирцева сфокусировался сейчас в слухе, в ожидании глухого, в туманной пойме, или звонко треснувшего, на взлобке, винтовочного выстрела. Но — тишина. Она успокаивала, и, чтобы не расслабиться, не забыться, Сибирцев вспоминал и думал, сдерживая дыхание и глядя в темный потолок.